Они с лошадью преодолели несколько миль, и Жаб, разморенный на солнце, начал уже клевать носом, когда лошадь встала, опустила голову и принялась щипать траву. Жаб встрепенулся и едва не упал с нее. Оглядевшись вокруг, он увидел, что они находятся на широком, расстилавшемся насколько видел глаз общественном выгоне, усеянном кустистыми островками дрока и ежевики. Неподалеку стоял обшарпанный цыганский фургон, вблизи которого на перевернутом ведре сидел человек, сосредоточенно куривший трубку и вперив взор в необозримый мир. Рядом горел костер, сложенный из веток, над ним был подвешен железный котелок, в котором что-то булькало и шипело; из котелка поднимался соблазнительный парок, и в воздухе стоял аромат – теплый, насыщенный букет запахов, которые соединялись, перемешивались и сплетались в один конечный богатый, неземной дух, казавшийся само́й душой природы, представшей перед своими детьми, истинным божеством покоя и уюта. В этот миг Жаб понял, что никогда еще не был голоден по-настоящему. То, что доводилось ощущать прежде, было всего лишь пустяковым беспокойством. А теперь вот – сомневаться не приходилось – его настиг истинный голод, и с этим надо было что-то делать, причем немедленно, иначе с кем-то или с чем-то могла случиться беда. Он внимательно оглядел цыгана, соображая, что будет легче: подраться с ним или улестить его. Так он сидел некоторое время на лошади, вдыхая и вдыхая аромат еды и разглядывая цыгана, а тот сидел, курил и глядел на него.
Наконец цыган вынул трубку изо рта и небрежно спросил:
– Хочешь продать свою лошадь?
Жаб опешил. Он не знал, что цыгане обожают покупать-продавать лошадей, не упуская ни малейшей возможности, а еще он не подумал о том, что цыганские таборы всегда в движении, для чего нужна тягловая сила. Ему и в голову не приходило обратить лошадь в деньги, но предложение цыгана облегчало путь к двум вещам, в которых он остро нуждался: к наличности и плотному завтраку.
– Что? – ответил Жаб. – Чтобы я продал эту чудесную молодую лошадь? О нет, об этом не может быть и речи. А кто же будет каждую неделю развозить выстиранное белье моим клиентам? Кроме того, я очень ее люблю, а она во мне просто души не чает.
– Попробуй полюбить осла, – предложил цыган. – Некоторые их любят.
– Похоже, ты не понимаешь, что моя прекрасная лошадь тебе не по чину. Это лошадь благородных кровей… отчасти, не с той стороны, которая тебе видна, а с другой. В свое время она брала призы… давненько правда, но и сейчас об этом можно догадаться по ее внешнему виду, если, конечно, ты разбираешься в лошадях. Так что ни о какой продаже и речи быть не может. Но – просто так, из любопытства – сколько ты хотел мне предложить за эту прекрасную молодую кобылу?
Цыган окинул взглядом лошадь, потом – так же внимательно – Жаба, потом снова лошадь.
– По шиллингу за копыто, – коротко ответил он и отвернулся, продолжая курить и пытаясь смутить необозримый мир своим пронзительным взглядом.
– По шиллингу за копыто? – воскликнул Жаб. – Погоди, мне надо немного подумать и сообразить, сколько это будет в сумме.
Сойдя с лошади, которая продолжала пастись, он сел рядом с цыганом, стал подсчитывать на пальцах и наконец сказал:
– По шиллингу за копыто? Это составит ровно четыре шиллинга, и ни пенсом больше. О нет, я не могу продать свою красивую молодую лошадь всего за четыре шиллинга.
– Ну, тогда мое последнее слово, – сказал цыган. – Я дам тебе пять шиллингов, что на три с половиной шиллинга больше, чем стоит это животное.
Жаб глубоко и надолго задумался. Он был голоден, без гроша в кармане, по-прежнему находился далеко – насколько далеко, он не знал – от дома, и враги, вероятно, все еще искали его. Для того, кто попал в подобную ситуацию, пять шиллингов могли представлять весьма внушительную сумму. С другой стороны, эта сумма не казалась достаточной платой за лошадь. Но с третьей – ему самому лошадь досталась даром, поэтому, что бы он за нее ни выручил, это все равно будет чистая прибыль. И он твердо произнес:
– Слушай меня, цыган! Я скажу тебе, как мы поступим, и это будет мое последнее слово. Ты дашь мне шесть с половиной шиллингов – деньги на бочку, а кроме этого, я съем столько, сколько в меня влезет – за один присест, разумеется, – из твоего котелка, который источает такой аппетитный и возбуждающий аромат. Взамен я отдам тебе мою резвую молодую кобылу со всей сбруей, какая на ней есть, в придачу. Если тебя это не устраивает, так и скажи – и я поеду своей дорогой. Тут поблизости живет человек, который уже несколько лет уговаривает меня продать ему эту лошадь.
Цыган сердито поворчал, посетовал – еще, мол, несколько таких сделок, и он вылетит в трубу, – но в конце концов вытащил грязный холщевый мешочек из глубины своего брючного кармана и отсчитал шесть с половиной шиллингов в лапу Жаба. Потом он ненадолго исчез в утробе своего фургона и вернулся с большой железной тарелкой, ножом, вилкой и ложкой. После этого он накренил котелок, и в тарелку, булькая, повалило горячее, наваристое жаркое. Без сомнений, это было самое чудесное в мире жаркое, приготовленное из куропаток, фазанов, кур, зайцев, кроликов, пав, индюшек и еще много из чего. Жаб, чуть не плача, поставил тарелку на колени и стал набивать живот, раз за разом требуя добавки, но цыган не возражал. «Никогда в жизни, – думал Жаб, – я не ел такого вкусного завтрака».
«Приняв на борт» столько жаркого, сколько мог удержать в себе, Жаб встал, сказал «пока» цыгану, очень душевно распрощался с лошадью и в наилучшем расположении духа продолжил свой путь в направлении, указанном ему цыганом, прекрасно знавшим окрестности. Сейчас это был совершенно другой Жаб, решительно отличавшийся от существа, каким он являлся за час до того. Ярко сияло солнце, мокрая одежда Жаба почти высохла, в кармане у него снова были деньги, он приближался к дому, друзьям и безопасной жизни, а главным и самым замечательным было то, что он вдоволь насытился горячей, питательной едой и снова чувствовал себя большим, сильным, беззаботным и уверенным в себе.
Весело шагая по дороге, он вспоминал о своих приключениях и побегах, о том, как ему удавалось находить выход даже из самых, казалось бы, безвыходных ситуаций, и гордость и тщеславие стали снова распирать его изнутри.
– Хо-хо! – говорил он себе, задрав голову. – Какой же я умный! Нет на свете зверя, который мог бы помериться со мной умом! Враги заточили меня в тюрьму, приставили охрану, окружили надзирателями, которые глаз с меня не спускали ни днем ни ночью, но я прошел сквозь их цепь исключительно благодаря своей смекалке в сочетании с отвагой. Они гнались за мной на паровозе, полном полицейских с револьверами, но я щелкнул пальцами у них перед носом и исчез, посмеявшись над ними. Толстенная и зловредная баба швырнула меня в воду. И что? Я выплыл на берег, увел у нее лошадь и триумфально сбежал на ней, а потом продал ее за хорошие деньги и превосходный завтрак! Хо-хо! Я – красавец Жаб, великолепный и удачливый!
Самодовольство так переполняло его, что, пока он шел, то сочинил песню во славу себя, любимого, и распевал ее во всю глотку, хотя вокруг не было ни единого слушателя. Наверняка то была самая хвастливая песня, когда-либо сочиненная зверем.
Героев великих немало история знавала,
Но с мистером Жабом славным
Никто не сочтет себя равным!
Хвастовство? – Ничуть не бывало!
Все оксфордские профессора, которые знают немало,
И сотой доли не знают того,
Что мистера Жаба полнит чело.
Умней существа не бывало.
В ковчеге у Ноя рыдает зверье, горюет народец дрожащий.
Кто вскричал раньше всех,
Вызвав радостный смех: «Вижу землю!»?
Зоркий Жаб, впередсмотрящий.
Кому салютуют на марше войска, вздымая штандарты и пики?
Королю иль барону,
Иль наследнику трона?
Дудки – Жабу, полководцу великому.
Королева с придворною фрейлиной у окна вышивала затейливо.
«Кто сей дивный красавец?!» – изумилась она.
«Славный Жаб», – ответила фрейлина.
Там было еще множество подобных куплетов, но уж таких хвастливых, что неловко их и приводить. Эти – из самых скромных.
Так он шел, горланя хвалебную песнь себе, и с каждой минутой все больше раздувался от самодовольства. Однако вскоре его гордыне предстояло испытать сокрушительный удар.
Пройдя несколько миль по проселкам, он вышел на большую дорогу и, взглянув на ее далеко простиравшееся белое полотно, увидел приближавшуюся по нему крапинку, которая быстро росла, превращаясь сначала в пятнышко, потом в пузырь, потом в нечто очень знакомое, а потом до его ушей донеслась и восхитительная предупреждающая трель, так хорошо ему известная.
– Вот это да! – взволнованно воскликнул Жаб. – Вот она, настоящая жизнь, огромный мир, от которого я так долго был отлучен! Сейчас я остановлю их, моих братьев по колесу, и скормлю им небылицу из тех, что так хорошо срабатывали до сих пор; они, разумеется, согласятся меня подвезти, а тогда я их уболтаю, и, если повезет, дело кончится тем, что я въеду в Жаб-холл за рулем автомобиля! Вот уж утру я нос Барсуку!
Он решительно выступил на середину дороги, чтобы проголосовать автомобилю. Тот, сбросив скорость, стал медленно приближаться. И тут Жаб смертельно побледнел, сердце у него замерло, колени задрожали и подкосились, он сложился пополам и рухнул, почувствовав отвратительную тошноту. И было от чего: приближавшийся автомобиль оказался тем самым, который он угнал со двора гостиницы «Красный лев» в тот роковой день, когда начались все его несчастья! И люди в нем были теми же самыми, за которыми он наблюдал в кафетерии гостиницы!
Он скукожился, напоминая кучку старого тряпья на дороге, и в отчаянии забормотал:
– Ну все! Мне конец! Снова – полиция и цепи! Снова тюрьма! Снова черствый хлеб и вода! О, каким я был глупцом! А чего я хотел, если расхаживал по округе, горланя хвастливые песни и голосуя на дороге средь бела дня, вместо того чтобы спрятаться до наступления темноты, а потом незаметно пробраться к дому окольными тропинками? О, горемычный Жаб! О, злосчастный зверь!