— И не стыдно тебе, вот такой розовощекий, торчать тут?.. В цехе для тебя работы нет?.. Эх, полынь-трава, полынь-трава...
Все ему сегодня не нравилось, даже завод, который он любил больше всего. Видишь, сколько дыма! Дышать людям нечем. На других заводах можно в белом воротничке у мартена стоять, а здесь роба на второй день черная... И хотя это, безусловно, было преувеличением, потому что Кузьмич ходил в своей серой куртке из толстого сукна не второй день, а второй год, но ему казалось, что дышать трудно именно от заводского дыма.
Кузьмич не любил возвращаться домой трамваем. Шел он всегда пешком, медленно, не спеша, раздумывая сразу над десятком проблем — от вопроса о том, как лучше загружать в печь руду и известняк, до точных подсчетов расстояния между Курильскими островами и Нью-Йорком.
Сегодня он тоже не изменил своей привычке, хотя и хотелось скорее попасть домой, выпить «святой водицы», закусить соленым огурцом, закрыть ставни и лечь в постель. Марковна обещала купить у соседей домашней колбасы... Это было бы хорошо. Лучшей закуски нет в мире.
Как на грех, случалось приключение за приключением.
На полпути он заметил, как незнакомый молодой рабочий, спеша на завод, на ходу прыгнул в трамвай. Ветром с его головы сорвало кепку. Рабочий размахивал руками, что-то кричал, но трамвай не останавливался.
— Ну и вожатый! — Буркнул Георгий Кузьмич. — Никакого тебе сочувствия к человеку. А может, человек не привык без кепки. Может, он без кепки, как без головы. А мужчине смену стоять... Эх, народ!
Недолго думая, Кузьмич поднял грязную кепочку и побежал догонять трамвай. Конечно, не в его лета бежать наперегонки с трамваем. Наверное, не догнал бы его Кузьмич, но рабочие заставили вагоновожатого остановить вагон.
— Останови, дурак! Разве ты не видишь, кто бежит по колее?..
Когда Кузьмич подбежал к трамваю, хозяин кепки покраснел, как рак в котле с кипятком.
— Возьми, голуб сизый. И смотри, чтобы тебе в другой раз голову не сорвало. А сорвет — бежать за трамваем не буду. Потому что все равно без надобности.
Рабочий не знал, как ему держаться.
— Спасибо, Георгий Кузьмич. Спасибо... Ей-богу, даже неловко перед вами. Ей грош цена в базарный день...
Кузьмич нахмурился.
— Не в том суть... А откуда ты меня знаешь?
— Кто же вас не знает, Георгий Кузьмич? Вас далеко знают.
— Ну, хорошо, хорошо... Носи на здоровье.
Когда трамвай тронулся, настроение у Кузьмича немного улучшилось. Все же его люди уважают. Взглянул на солнце — уже высоко поднялось. Видимо, восьмой час утра. Нежная светло-зеленая листва, украшавшая невысокие стебли молодой кукурузы, тихо шелестела вдоль трамвайной линии. Рабочие домики щеголяли яркой белизной шиферных крыш. Проволочные заграждения вокруг усадеб были почти незаметны в густых зарослях кустистой желтой акации. Домны и дымоходы мартеновского цеха на фоне безоблачного неба вырисовывались синими контурами и с трехкилометрового расстояния казались легкими, почти прозрачными. От состава лесоматериалов пахло густым запахом сосновой смолы. Из-под самых ног Кузьмича ветром вырвало пыль и закрутило на трамвайных путях, на асфальте шоссейной дороги, словно неизвестно откуда сорвалась невидимая спираль и теперь прыгала, навинчивая на себя змейки дорожной пыли.
— Черт ведьму крутит, — улыбнулся в рыжие усы Георгий Кузьмич, вспомнив, как ему в детстве объясняли это явление.
Возможно, настроение Кузьмича и вовсе изменился бы к лучшему, если бы ему на дороге не встретилась коза. Да, обычная белая коза без каких-либо особых примет, привязанная к железной трубе, вбитой в землю. Веревка была такая длинная, что коза перешла на другую сторону трамвайных путей, запуталась среди кустов шиповника и стояла с вытянутой шеей, в которую врезался толстый конопляный узел. Скоро снова должен был проходить трамвай.
— Вот несчастье, — вслух подумал Георгий Кузьмич и принялся спасать козу от неминуемой беды.
В это время из соседнего двора выбежала пожилая женщина и еще издалека закричала:
— Ах ты, ворюга старый!.. Попался!.. И не стыдно тебе на старости лет у рабочего человека козу воровать?.. Это, наверное, он на прошлой неделе и у Сидоровны со двора увел. Си-до-ров-на-а!..
— Эй, ты, глупая баба, — сердито сказал Кузьмич. — Чего кричишь? Иди ближе и посмотри, что с твоей козой случилось. Если бы не я, ее трамвай стащил бы на колею, и тогда поминай как звали... Получила бы рожки да ножки.
Женщина подошла ближе и узнала Кузьмича.
— Это вы, Кузьмич?.. Простите меня, пожалуйста. А у нас здесь на прошлой неделе у Сидоровны коза пропала.
— Какой же дурак привязывает коз у самых путей, да еще на такой длинной веревке?
— Ой, горе! — Жаловалась женщина. Распутала веревку, отвязала козу и повела во двор.
Кузьмич оглянулся. За его спиной стояла Лида. Видно, она сдерживала себя, чтобы не рассмеяться преждевременно, а сейчас залилась веселым, неугомонным хохотом.
— Ну, что?.. Досталось вам?..
— Видишь, за мое жито меня и побито... А это нехорошо... Чего ты подглядываешь?.. Смотри мне, никому не рассказывай. И так на душе невесело. Эх, полынь-трава...
— А чего бы это вам грустить, Георгий Кузьмич?..
С Лидой они сдружились еще во времена оккупации, когда девушка помогала Гордому прятать ценное заводское оборудование. А после того как вернулась из эвакуации Валентина и они начали вместе работать, Лида стала частой гостьей в небольшом, но уютном домике Гордого. Иногда она заходила с Валентиной, но чаще забегала сама, помогала старой Марковне побелить комнаты или перед праздником испечь пирогов. От нее, как и от Валентины, у Гордого секретов не было.
— Как же тут не загрустишь?.. Разве мне надо на плавку восемь часов? Лом не тот пошел. Стружка проклятая...
— Так это же очень хорошо! — Весело воскликнула Лида. — Дай бог, чтобы и не было никогда другого лома.
— Как это?.. В каком смысле?
— В прямом. Чтобы войны больше не было.
Кузьмич на минуту задумался.
— Гм... Таки правда. А что же, всегда стружка?
— Вот над этой проблемой и работает ваша Валентина. А вы пошли на нее жаловаться. Мол, своими опытами сталеварам мешает...
Лида лукаво закрыла глаза. Полоска на ее волосах при ярком солнечном освещении казалась белее, чем обычно.
— Да, мешает... Скажи, ты сделаешь анализ за три минуты, когда над твоей головой кто-то нависнет и что-то тебе будет шептать?.. Так и сталевары. Мне корреспонденты меньше мешают, чем она. Ибо чужие люди, мне до них дела нет. А на Валентину больно смотреть, когда у нее не клеится. Только делаю вид, что не замечаю. — Потом он добавил спокойнее: — Будь здорова... А жертвой науки быть не хочу.
Лида пошла к трамвайной остановке, а Кузьмич продолжил свой путь.
Валентина была неродной дочерью Гордого. Давно он взял ее в свою семью — еще в голодный двадцать первый год.
Кузьмич как раз вернулся с фронта. Надо к работе приступать, а есть нечего. Как ему больно было смотреть, когда его любимая Прасковья Марковна, тогда еще совсем молодая, шатаясь, шла на луга, чтобы нарвать конского щавеля!.. А потом мелко его шинковала, варила, чтобы не таким горьким был, отжимала в руках, скупо посыпала ржаной мукой и пекла из этого варева вязкие зеленоватые лепешки... Эх, Прасковья! Самому лучше умереть, чем смотреть, как ты их жуешь. А ты даже не жаловалась...
Как-то пошел Кузьмич в степь и вернулся домой с ведром вареного мяса.
— Садись к столу, жена... Заячье гнездо нашел. Семеро зайчат. Даже сварил в степи, чтобы тебе меньше хлопот...
Для Прасковьи это было настоящим праздником. Она даже не ругала мужа за то, что он лишил ее наслаждения самой приготовить этих зайчат. А Кузьмич смотрел в ее молодое красивое лицо, освещенное радостью, и на его глазах выступали слезы. Он не выдержал, встал из-за стола, вышел в сарай — чтобы Прасковья слез его не видела. Но за минуту она налетела на него и защебетала, как ласточка:
— Что ты?.. Тебе же так повезло. На целую неделю хватит...
До сих пор не знает Марковна, что она ела не зайчатину, а мясо суслика. И до самой смерти не скажет ей этого Кузьмич.
Вышли они из сарая, посмотрел Кузьмич на жену.
— Нет, так нельзя. Сделаю тележку, пойду по селам...
Натащил жести из руин, наделал тазиков и ведер, набросал в тележку, запрягся в нее и пошел от села к селу.
И раньше знал Кузьмич, что за злые звери — кулаки, а теперь он возненавидел их всем своим солдатским нутром. Рабочие и беднота пухли от голода, а у них кладовые ломились от хлеба. Все его существо бунтовало — это им, обжорам, ты должен отдать труд своих рук?.. А за что же тогда воевали? За что в окопах мерзли и, как огурцы в рассоле, в Сивашской воде кисли? Неужели на них управы не будет?..
Через несколько недель возвращался Кузьмич домой. Когда выезжал, ведра и тазики на возку не помещались, приходилось веревкой увязывать. А теперь тележка почти пустая — где-то на дне небольшой мешок с мукой. И все же настроение у Кузьмича лучше... Везет он свою тележку между заборами незнакомого села. Смотрит — голый ребенок по лебеде ползет. И такой же он толстый, неуклюжий... Взял он девочку на руки, а она уже и не плачет. Только ротик кривит, что хочет заплакать, а не может... Кузьмич ходит, спрашивает по дворам — чья?
Какая-то баба вышла с ведрами к колодцу.
— Это, — говорит, — вдова за этим забором живет. Она взяла себе в соседнем селе девочку. Отца бандиты убили, а мать умерла от голода. За дочь себе взяла...
Идет Кузьмич к той вдове. Хата на курьих ножках, со всех сторон лебедой заросла. А у порога на лебеде листья ободрано... Это что — для поросенка? Или и здесь... Зашел в небольшие сени, слепленные из снопов сухого тростника.
— Эй, хозяйка... Возьми свою дочь.
Никто не отзывается. Ступил Кузьмич в хижину. Чисто, побелено. Пол тимьяном посыпан. Так приятно пахнет... Видно, хозяйка чистоту любит. А в доме нет никого... Что тут делать? Не сидеть же тут и хозяйку поджидать. Ведь у Кузьмича не близкая дорога.