Ветер ярости — страница 18 из 19

– А ты не боишься все это проговаривать в книге? Есть ли у тебя право на такую память и право делиться этой памятью публично?

– У всех есть право на память. Моего отца все равно уже нет в живых, я думаю, все уже знают, потому что сестра отца тоже все прознала, как бы отцовская жена ни пыталась все скрыть, все всплыло. Мне кажется, это, наоборот, хорошая история, чтобы показать людям, что делает неведение. Отец же просто не понимал, какой это риск – не лечиться. Многие люди настолько не осведомлены, что думают, что это передается воздушно-капельным путем. Моим родственникам, думаю, все равно, что я скажу или напишу, – к тому же у нас не было никаких договоренностей.

– Ты с ними общаешься?

– Нет. Я стараюсь минимизировать контакт со всеми и очень редко общаюсь с женой брата по отцовской линии. Они живут в Америке. Катя ценит то, что я делаю, ну и общаюсь с мамой. Исторически так сложилось, мать редко поддерживала общение с родственниками, а я никогда не чувствовала в этом необходимости. Почему я должна общаться с человеком, который имеет со мной одинаковые генетические показатели? Мне всегда были ближе люди, не являющиеся моими родственниками. Я пыталась со всеми дружить и общаться, но потом поняла, что не чувствую необходимости. Иногда списываюсь с троюродной сестрой матери, моей теткой, но мы обсуждаем только дела. Я осталась одна и дрейфую между выбранными семьями.

– Что ты вкладываешь в понятие «семья»?

– Общие взгляды, эмоциональная связь, схожесть опыта. Ты собираешь вокруг себя новые семьи и идешь дальше.

– Вот ты говорила про родственников из Америки. А сама бы ты хотела эмигрировать?

– Мне нравится эмиграция как идея, я понимаю людей, которые уезжают, но я очень люблю Россию, несмотря ни на что. На работе сегодня выяснила, что дворник не подметает тротуар около нашего крыльца, все в листве. Пошла к начальнику хозяйственного отдела и вместе с ним пошли к людям, которые управляют дворниками. Мы ходили в какое-то подземелье, у них там офис-комнатка, включен телевизор, который показывает белый шум и что-то говорит. Горит новогодняя гирлянда, и на всех шкафах висят разные фанатские шарфики. И там сидит мужик с золотой цепью и говорит: «Не знаю, че они не метут» и пошел разбираться, пока он разбирался, я рассматривала эту комнату и других мужчин. И у них там вечный праздник, они смеются и пьют водку, на улице жара, они потные, пытаются друг другу что-то объяснить и перекричать телевизор. А потом я пошла к мужикам, которые работают в котельной под нами, потому что очень жарко в галерее – у них под землей вот эти трубы, отапливающие район. Я смотрела на всех мужиков, они все напоминают мне отца, Россия, какой я ее знаю, состоит из этих людей. Они очень грустные люди в вечном празднике орущего телевизора, я их всех очень жалею и люблю.

– Это такая чуть ли не толстовская история про народ?

– Я очень люблю Толстого, его «Воскресение». Но когда я читаю его дневники, я ненавижу его лютой ненавистью, а когда Софьи Андреевны – моя ненависть становится еще лютее. Но если говорить о России, мне очень больно здесь быть, но не быть будет еще больнее. Она мой материал, который я постоянно перерабатываю, переехать для меня – это лишиться почвы, на которой я расту. Мне очень важно здесь быть.

– Что для тебя Россия?

– Знаешь, я была на Сахалине, летела почти десять часов, потом еще час добиралась до океана, и Россия не закончилась даже там, и там я ела краба. И на Сахалине я часто вспоминала поселок Трудфронт, там жил мой прадед любимый, который плел сети и был рыбаком. Трудфронт – это такой поселок на Волге, в Астраханской области. В своей голове я постоянно туда возвращаюсь, вспоминаю этот дом, запах, понимаю, что я очень люблю эти места. А однажды я ехала восемь суток в поезде и смотрела в окно. Я совершенно не понимаю, зачем нам такая огромная страна! Я еду десять суток, лечу десять часов, а туда, куда я прибываю, – все еще Россия! От нее никуда не убежишь. Я ненавижу все, что связано с ней, но жутко ее люблю. И плохо себя без нее представляю. Когда я была маленькой, отец мне говорил: «Мы живем в России, это страна, в которой мы родились». И я думала: «Что такое Россия? Что это значит?» И вот я очень часто и сейчас думаю: «Что такое жить в России?»

– Нашла ответ?

– Нет. Мы даже записали с моей подругой музыканткой Аней Шулик песню «Мы живем в России». Это такой нойзовый трек, где я говорю: «Мы живем в России, здесь тихий стон под землей». Мне кажется, я только поэтически могу на этот вопрос ответить. Кто останется, если все уедут?

– Для тебя заниматься поэзией – это политический выбор?

– Я не мыслю любую человеческую деятельность вне политики. Мы все живем и растем не в вакууме, мы живем в обществе, растем в детских садах, ходим в магазин.

– Работать с разными издательствами и публиковаться – тоже про политику?

– Конечно, но я, как правило, иду навстречу любым предложениям. Наверное, мою стратегию можно назвать партизанской.

– Ты чувствуешь, что ты преодолела этот порог «босяков»?

– Нет, есть такая шутка, в которой больше правды, чем шутки, она звучит так: «девочка может уехать из Усть-Илимска, но Усть-Илимск из девочки не выпишешь». На место Усть-Илимска можно подставить любое название.

– Для тебя важно мнение людей, которых ты не знаешь? А СМИ? Ты гуглишь, к примеру, свое имя?

– Этим иногда занимается Лолита, моя девушка. Я это делаю только для того, чтобы кому-нибудь отправить ссылку на интервью или тексты, когда просят.

– Тебе правда приятно, когда тебя читают?

– Конечно. Недавно ко мне подошла девушка в Электротеатре, она продавщица программок. И спросила у продавщицы книжного (меня тогда не было, я была в подсобке – люблю ее, там меня никто не видит), есть ли в Электротеатре зин, который мы делали на ГраундЗинФесте. Они как раз закончились. У меня с собой был «ветер ярости», я говорю, мол, могу подарить вам. Она очень обрадовалась. Мне было жутко приятно. У меня бывают дни, когда приходят пачками сообщения или подходят люди, которые говорят, что читали мои стихи и плакали. И я всегда очень удивляюсь, потому что кажется, что никто не читает поэзию. А когда люди читают, да еще и плачут, это совсем ах!

– Что может заставить тебя плакать?

– Многие вещи. Я сентиментальный человек. Последний раз я плакала (причем потом, когда я даже пересказывала кому-то, я снова начинала плакать) – когда на днях читала «Крутой маршрут» Гинзбург. Там был эпизод, где конвойные забыли на этапе закрыть дверь в теплушке (они на время пути приоткрывали, чтобы воздух шел, а на остановках закрывали), а везли женщин в вагонах, подписанных «Техоборудование». И приказ был молчать на остановках. Женщины увидели, что поезд остановился, а дверь не закрыли. Их не снабжали водой, пить хотелось – и они увидели вдалеке мужчину у колонки, и одна из женщин вытянула руку с кружкой и попросила воды – женщины на перроне, которые торговали едой, сказали: «Батюшки, это же арестантки, надо подать милостыню». И они начали им в вагон передавать вареные яйца, картошку, зелень, воду… И я плакала, от простоты женщин, которые не думают о том, что в вагоне убийцы или преступницы (а могли бы), а думают о том, что это люди, лишенные свободы.

– Они видят не их проступки, а их страдания.

– Они говорят это слово «милостыня», в нем есть что-то пронзительное. Потом женщины в вагоне делят эту еду… Недавно читала мемуары Ады Федерольф, они с Ариадной Эфрон[23] после лагеря жили вместе и вместе похоронены. Их этапировали весной, и конвойный просунул им в теплушку букет сирени. Федерольф описывает звездочки сирени как большое чудо. И это то, что переворачивает во мне все.

– То есть тебя трогает человеческое сострадание?

– В то же время меня трогают вещи, от которых люди не плачут, я могу расплакаться от того, что человек сделал что-то крутое – проект или выставку, например. Я могу заплакать просто когда человек рассказывает о том, что делает. Я была у Серенко в «Доме на ножках» на экскурсии и расплакалась (конечно, втихаря).

– Что за проект?

– У Даши в подъезде галерея, это проект про добрососедство, она раз в неделю водит экскурсию по подъезду и рассказывает, как они собирали выставку, про то, как с соседями накрывают стол прямо в фойе и делятся вареньем и колбасой. Лолита всегда надо мной смеется, потому что я могу плакать даже над дурацким фильмом. Когда я сижу на психотерапии, я тоже плачу. Я очень ранимая, и мне очень больно.

– В то же время ты такая за борьбу и за силу.

– Да, это смешно даже.

– В конце прошлого года проходила выставка разрушенных отношений. О ней писали на Фейсбуке, в телеграм-каналах. Концепция такая: люди отдавали туда вещи, чтобы как бы избавиться от них, чтобы они стали частью не только их личной истории. Это ведь тоже работа с памятью, но только через вещи…

– Да-да.

– …а у тебя есть такие вещи, которые для тебя много значат? Которые бы ты выставила, которые тебе дороги и связаны с твоей частной памятью?

– Я часто избавляюсь от вещей. Вещи, которые для меня были важными, гаснут, и я их дарю другим. У меня нет вещей, которые сопровождают меня всю жизнь. Об одной вещи я жалею, но я не решала с ней проститься. Так получилось, что она просто осталась у другого человека, – это мое детское полотенце. У меня было большое розовое банное полотенце, меня вытирали им во младенчестве, подарили его на рождение. Оно было всегда. С ним я прожила 18 лет, это было мое полотенце: когда-то оно было красным и постепенно стало розовым, если честно, я не помню его красным. На нем была изображена темно-коричневая лилия. Полотенце переехало со мной в Новосибирск, когда мне было 17 лет. Через год я переезжала и забыла полотенце, я по нему очень тоскую.

Когда умер отец, бабушка отдала мне все его вещи. Я их хранила полгода, смотрела их, стирала, носила, потом я сделала проект с женщинами, мы резали на длинные лоскуты вещи близких и вязали крючком пуфики, это помогло справиться с болью, надеюсь, и женщинам тоже помогло, у всех были разные истории – неудавшиеся любови, мертвые близкие, выросшие дети. Я резала вещи отца и думала о нем. С книгами у меня похожая история, у меня нет библиотеки. Вот сейчас я скупаю женскую прозу, связанную с ГУЛАГом. До этого я скупала книжки по искусству, после того, как все прочитывала, – дарила. Я не мечтаю об огромной библиотеке, хотя, может, это из-за того, что у меня нет своей квартиры. Я всегда пытаюсь редуцировать библиотеку, потому что возить ее по съемным квартирам очень тяжело.