Ветер западный — страница 15 из 54

— Видите ли, я подслушал исповедь девочки-прислуги, — пояснил благочинный. — Забавно она высказывалась, не правда ли? Тауншенд ссорится с женой, связывает ее. Из-за чего они поссорились? Говорят, Сесили Тауншенд очень расстроена смертью Ньюмана. Больше, чем многие прочие.

— Грех ваш прощен. Прочтите пять раз “Отче наш”. А теперь прошу, уходите. Я устал.

— Будь краток, безжалостен и побыстрей заканчивай. Разве не так проходит исповедь? Заставить их прийти и отослать прочь. Нет нужды выслушивать их речи.

— Чего вы хотите? — спросил я.

— Расскажите о Ральфе Дрейке.

— При чем тут Ральф Дрейк?

— Он был влюблен в вашу сестру, а ваша сестра, по слухам, была не чужой Ньюману. Соперничество, как думаете?

— Целитесь наобум, — окончательно рассвирепел я.

Благочинный был из тех людей, кто сбивает камнями птиц, зажмурившись.

— Да, — вздохнул он, и в темноте от его “да” воздух будто застыл, тишина сгустилась. Затем он приблизил лицо к решетке, сверкнул глазами, все прочее во тьме, и аромат мыла. — Во всяком случае, я стараюсь обнаружить цель, в отличие от вас. До сих пор я пребывал в замешательстве, сегодня же меня одолевают подозрения. Ничего не складывается: человек утонул, но мы не знаем ни почему, ни как, его рваная рубаха в камышах, его тело, якобы всплывшее у поваленного дерева, хотя доказательств тому не имеется, а далее странное исчезновение трупа. Ваши прихожане поголовно грешники, суеверные к тому же, из них слова не вытянешь. А вы — тот, кто мог бы наставить их на путь истинный? Непохоже, покуда вы делаете вид, будто ничего не происходит.

— Как вы не поймете, что их не в чем подозревать? Ральф Дрейк? Ральф Дрейк! Подозрения туманят ваш разум.

— Тогда Тауншенд. — Рот благочинного по-прежнему был у самой решетки.

— Мы это уже проходили.

Лицо за решеткой исчезло, благочинный отодвинулся в тень исповедальни. Для меня он стал невидимкой.

— Вы защищаете Тауншенда, потому что жалеете его, но, по моему мнению, священник должен руководствоваться мотивами более возвышенными, чем жалость.

— К Тауншенду я не питаю никаких чувств, для меня он просто человек, как все.

— И вы отрицаете то, что ни у кого в приходе не было серьезнее причин желать Ньюману смерти?

Впервые в нашей перепалке благочинный повысил голос, чуть ли не до визга. Я прислонился к стене. Мне было его почти жалко: неугомонный глупец, выстраивающий и перестраивающий обвинения из одних и тех же никчемных находок, прямо как те болваны, что пытаются провести борозду по грязи.

— Когда Ньюман приехал сюда, за ним числилось всего одно поле, — продолжил благочинный, — а под конец он владел двумя третями прихода. Думаете, Тауншенду это понравилось?

Если бы мы убивали всех, кто нам не нравится, хотелось мне возразить… но развивать эту мысль я не стал.

— И далее, поведение миссис Тауншенд, — с лукавой томностью в голосе добавил благочинный. — Чем она довела мужа до подобного гнева и грубости?

Я выпрямился:

— Не лучше ли вам покончить с этими спекуляциями. Не ровен час, кто-нибудь скажет, что человек, поселившийся в доме мертвеца в день гибели оного, человек, который возвысится, если найдет убийцу, возможно, сам и убил. Никто не поклянется, что это не ваша рука столкнула Ньюмана в воду. Всем известно — он был вам неудобен.

Благочинный издал смешок, фальшивее я в жизни не слыхивал. Смех задул его свечу, остался лишь мой слабенький огонек, и свет от него едва дотягивался до “кающегося” за решеткой. Благочинный вскочил, засуетился — жестяная подставка для свечи звякнула, упав на каменный пол. Затем он успокоился, пробормотав что-то себе под нос.

Я же покоя не обрел, да и откуда было взяться покою, если я понимал, что благочинный, вероятно, отирался поблизости, когда Сара исповедовалась, и слышал, что она говорила. И возможно, — что еще хуже — он услышал сказанное Картером. Если так, он не удержится и непременно заведет об этом речь, надо лишь подождать. Ждать пришлось недолго; в его молчании угадывался азарт, воздух скапливался в его глотке, пока он наконец не отрыгнул:

— Та болезная девушка говорит, что она убила.

— Сара.

— Да, Сара.

— Любому ясно, что болезнь сводит ее с ума, — сказал я. — Furore detentus[19]. И она очень слаба. Настолько, что на ногах еле держится, и куда уж ей бороться с мужчиной на мосту.

— Согласен, но ведь она призналась.

Я зажмурился на миг; к чему он клонит? Если он подслушал исповедь Картера, выдать признания парня за пустой вздор будет куда труднее. Картер, пусть и сраженный горем, сумасшедшим не был, и ему по силам убить человека, вдобавок именно он сегодня утром нашел рубаху. Почему бы и его не сжечь, обвинив в смерти Ньюмана, и неважно, что Ньюман был ему как отец, а Картер любил его, как преданный сын.

— Полагаю… — тьма вернула благочинному привычное хладнокровие, хотя бы отчасти, — убийца нам нужен к завтрему, и если вы не примете мою догадку о Тауншенде, мне ничего не останется, как предъявить обвинение тому единственному человеку, кто сознался в убийстве. А что еще я могу поделать?

“Единственному”. Речь шла о ком-то одном. Выходит, он не слышал исповеди Картера? Облегчение мое было столь велико, что я не сразу вдумался в его слова. Затем, увы, вдумался. Завтра к утру кого-то нужно объявить убийцей, Тауншенда или Сару, и выбор за мной. Тауншенд — наша приходская знать, наш хозяин, пусть уважать его особо и не за что. Дела ведет плохо, с женой обращается еще хуже, но он не убийца. А если бы и был таковым, среди его жертв Ньюман не значился бы: только Ньюман и держал Тауншенда и Сесили на плаву.

Но Сара, милая Сара, ближайшая подруга моей сестры. Шум снаружи просочился в тишину церкви — барабаны, пение и крики, камешки, летевшие в наши хрупкие, с натугой оплаченные стекла.

Будто прочтя мои мысли, благочинный добавил:

— Могу подбросить вам Ральфа Дрейка, чтобы выбор был пошире. Выйдет не столь скандально, если парня, сгребающего навоз, признают виновным, и со всем этим можно будет разделаться куда быстрее.

— Разделаться? То есть одного из моих прихожан привяжут к столбу и сожгут?

— Завтра Пепельная среда, более подходящего дня не сыскать.

Прежде я думал, что “холодок по спине” — лишь оборот речи, и вдруг ощутил, как струя холода ползет по моей спине, разливаясь по́том у крестца.

— Ральф Дрейк в этом никак не замешан.

Я подался вперед, теперь мое лицо была прижато к решетке; благочинный поспешно отвел глаза, отблеск свечи упал на лоснящийся кончик его носа.

— В этом — в чем?

— Прошу прощения, — я положил ладонь на решетку, — но нам необязательно упорствовать в поисках убийцы. Что, если вы доложите архидиакону о самоубийстве Ньюмана? А если он покончил с собой, виноватых нет.

— Сколь же легковерным вы, сдается, считаете архидиакона, если в последний момент заменяете случайную гибель самоистреблением и ждете, что вам это сойдет с рук.

— Люди, знавшие Ньюмана, согласятся с тем, что он сам себя убил, я уверен… он… он был… подвержен мрачным настроениям. Счастливым человеком его не назовешь.

— Если бы каждый несчастный прыгал в реку, в вашей деревне живых осталась бы горстка и ни одного сухого.

Я стиснул в кулаке поперечину решетки. Ответные издевки, однако, проглотил — напротив, приготовился взывать к здравому смыслу, умиротворять, льстить.

— Ваша мудрость подсказала вам, — залебезил я, — объявить об индульгенции в субботу в надежде, что полприхода явится на исповедь накануне поста и нам удастся убедиться в необоснованности всяческих подозрений. В Оукэме добрые прихожане, добрые кающиеся грешники, так вы могли бы сказать архидиакону. И точно, в преддверии поста около семидесяти прихожан исповедались, изрядно более половины. Разве вам этого не довольно?

— Я ошибался; возможно, их рвение к исповеди лишь свидетельствует о том, что они погрязли в грехе.

Ого, меняете правила на ходу! — едва не воскликнул я, но вовремя сообразил, что меня поднимут на смех, обвини я благочинного, пусть даже обиняком, в надувательстве. И тем не менее он меня надул. Велел собрать паству на исповедь, чтобы всем было ведомо, сколь глубоко мои прихожане веруют и пылко каются, а когда они исповедались, заявил, что все равно виновного нужно искать среди них, — и я, недотепа, оказался меж двух огней, которые он сам и разжег; каждое биение сердца отпечатывало на моей груди два имени поочередно: Сара, Тауншенд, Сара, Тауншенд. Сара. Сара? Тауншенд. А благочинный сидел передо мной, невозмутимый и неколебимый.

— Вы — человек справедливый… — начал я, и он оборвал меня, приставив ладонь к решетке. Нос мой и губы почти уткнулись в нее. Я подался назад.

— Вы оказались неспособны держать паству в узде, Рив. Ваши деревенские ничем не лучше скота на выгоне. Вам следует благодарить меня за то, что я помогаю вам подчинить их вашей власти. — Он поднялся с колен, если вообще опускался на них, и я услыхал, как он нащупал последние четки, снял их с гвоздя и просунул в отверстие решетки. — Исповедь окончена. — Пока благочинный возился с занавесью, валявшаяся на полу подставка для свечки попалась ему под ногу, он пнул ее, и та с дребезжанием покатилась по камням. — Сделайте выбор и завтра утром сообщите мне о вашем решении.

* * *

Сара все это время сидела в притворе, в уголке, выгибая шею от боли. При свете фонаря я сперва принял ее за старуху. Благочинный ушел — вероятно, через северные врата.

— Там страшно, отче, — Сара кивнула в сторону церковного двора.

— Тебе надо убраться из Оукэма, — произнес я хриплым шепотом, идущим изнутри, о чем моя голова немедленно пожалела. Разве то, что я приказывал ей бежать, предоставляя второму из пары, предложенной благочинным, ночевать в своей постели, не означало, что я принял решение? Разве я только что не приговорил Тауншенда к смерти? Сара лишь кивнула в ответ, словно была готова безропотно сделать все, о чем бы я ни попросил, и я замер, пристыженный ее доверием.