Ветер западный — страница 29 из 54

— Пообещайте, что все будет хорошо, отче.

— Делай, как я говорю, и все будет хорошо.

— Mea culpa, mea culpa, mea maxima culpa[31]. — Он возвысил голос: — Молю благую Марию, Деву вечную, благого Михаила Архангела, благого Иоанна Крестителя, благих апостолов Петра и Павла и всех святых просить за меня Господа Бога нашего, Dominum Deum nostrum[32]. Аминь.

— Аминь, Хэрри Картер.

— Пойду и починю притвор прямо сейчас.

— Что ж, ступай.

Он опять шмыгнул носом, торжествующе на сей раз, как человек, сумевший настоять на своем, и его молодое, не знающее устали тело уже устремилось на свет и холод.

* * *

Иные смотрят на поля, что тянутся вверх по склону к восточной меже, и думают: “Это поле мое, а вон там твое”. Ньюман смотрел на те же самые поля и думал: “Все они могут быть моими”. Иные глянут на небеса, зная, что они раскинулись аж до самой Европы, и думают: “Мне-то что за дело? Только этот кусок неба над моей головой, только он поливает меня дождями и обжигает солнцем”. Ньюман же думал: “Если небо столь легко добирается до Европы, то почему бы и мне не попробовать? Если этот кусок неба поливает меня дождем, почему бы мне не перебраться под тот, другой?”

Но Ньюман сражался с собой, да еще как — внутри него не утихал бой между врожденной тягой жить для себя и страстным желанием служить Господу. Следы этой битвы проступали в каждой части его тела: на своих длинных ногах он мог обогнать кого угодно, но не часто позволял себе такое, худоба его уравновешивалась парой мускулистых борцовских плеч, а подергивающееся веко смягчало холодность глаз. У него была оленья стать (не знаю, как объяснить, но если вы сталкивались с оленем, то наверняка заметили, как деревья, или поляна, или гора пятятся назад, освобождая ему место), однако у этого оленя лихие деньки гона давно миновали. Настолько же олень, насколько олениха. И конечно, его лицо — бесцветное, бескровное, с резко выступающими скулами, а на одной из них тонкая рваная красная сеточка как доказательство, что кровь все же пыталась прилить к щекам Ньюмана, но ее отогнали. Лицо с преждевременными морщинами, прорезанными яростным желанием того, чего страшишься, ведь Ньюман хотел найти свои собственные пути к Богу и боялся их отыскать — вдруг заведут не туда. Потому что пуще всего он страшился оказаться разлученным с Богом, пригревшим ныне его покойных жену и дочь.

На Крещение Господне, январь как раз истек, Ньюман, по возвращении из паломничества в Рим, возник по другую сторону темной будочки — исповедовался он непрестанно, когда не был чем-нибудь занят. Что же он повидал в своих странствиях?

— Весь мир объездил на повозках и купеческих судах, — сказал он. — Повидал много всякого.

Мулов, тяжело навьюченных шерстью, и от этих тюков несло овцами и тиной, молоком и навозом так, что в горле першило. Тюки двигались в одну сторону, жесть в другую, скупщики теснились здесь, пилигримы там. Сало, козьи шкуры, соль, хмель, серебро, хлопок, воск, шелк, оловянная посуда, древесина, смола, поташ, мыло, пряности, скот, бумага, зерно, камень, стекло, доспехи, бумазея, вино, сахар, белая жесть, уголь. Железа как грязи и в изобилии медь, которую добывают в горах. Испанское оливковое масло, золотисто-зеленое, как первые всходы зерновых; шелк из Сицилии; индийский перец, имбирь, кардамон, мускатный орех; сушеные корни ревеня и галангала[33] из Восточного Китая; алоэ из земель, окружающих Красное море; гвоздика, от которой пылает язык; парча и прекрасные величавые гобелены тончайшей выделки; пепел от сожженного кустарника в Сирии, отправляемый в Венецию для нужд стекловаров и мыловаров; бивни азиатских слонов и рога единорогов, их скупают в Александрии, а оттуда везут в Париж резных дел мастерам; индийские изумруды, рубины, сапфиры и алмазы, лазоревый камень с берегов Оксуса[34], персидский жемчуг и бирюза.

— …в землю, где пшеница, ячмень, виноградные лозы, смоковницы и гранатовые деревья, в землю, где масличные деревья и мед[35], — вспомнились мне строчки из Писания.

— Познавать мир только по Писанию! — накинулся на меня Ньюман. — Разве это не противление Господу — отрешиться от земель, Им созданных, от красок, что Он изволил придумать и смешать, отдав предпочтение набору слов на вульгате? Лишь тот, у кого не голова, а камень, способен до сих пор воображать, будто мы на нашем островке отделены от других стран, ибо весь огромный мир все равно что радуга, чьи цвета вплетены в наши серые тона и зелень. Из чего сделан, по-твоему, этот ремень? — спросил он, хотя ремня я видеть не мог. — Не из английских коз, а из норвежских. А мука для выпечки хлеба на прокорм наших больших городов? Из балтийского зерна, что произрастает далеко на севере. А наш новенький затейливый флюгер? Из испанского железа. Наша маленькая земля испещрена чужеземностью, Господь желает нам разноцветья.

Что до меня, я слушал и дивился, откуда Ньюману столь доподлинно известно, чего желает Господь, и меня одолевало странное ощущение, будто через решетку на мою сторону проникают не слова, но мотыльки, мелкие, трухлявые.

— И это еще не все, — продолжил Ньюман. — Мы не только знакомимся с новыми вещами, когда осмеливаемся покинуть Оукэм, добраться до порта, выйти в море и наперекор приливам плыть в Европу, — нет, не только, хотя вещи, это, в конце концов, суета сует, не более, — но мы также набираемся новых представлений о мире, о душе. Откуда бы я узнал, что музыка, сотканная из воздуха, отлично резонирует с воздухом в нашем ухе и с воздухом человеческого духа, — и получается, что музыка может прямиком направить нас к Господу, исцелить нас? Так говорят во Флоренции и Риме.

— Не слыхал, — ответил я и подавил зевок, вызванный не скукой или усталостью; зевком я хотел дать отпор, поскольку в этих разглагольствованиях о Боге священнику места не находилось, при том что Ньюман выкладывает самое сокровенное не кому-нибудь, но своему приходскому священнику.

— Как и о том, — не смолкал Ньюман, — что человек сумел раскусить ускользающую, словно призрак, загадку времени и впрячь время в циферблат, минуту за минутой, час за часом.

А также о том, что в загранице пристрастились изображать нас, мужчин и женщин, красивыми. Не убогими мешками грешной плоти, но благообразными существами, — например, на Пьете, что он повесил в своем алтаре, Христос, хотя и распятый, похож на обыкновенного мужчину в расцвете лет с мускулистыми ляжками и широкой грудью, а заплаканные глаза Марии криком кричат о материнской любви, это настоящая мать, какая была у него и у меня.

А кроме того, — со слов Ньюмана — кое-кто из заграничных умников утверждает, что Библию местами надо бы переписать, ибо если заглянуть в греческую Книгу, как у них там, за морем, ныне принято, многое видится в ином свете. В частности, исправили в начале было слово на в начале было говорение. Я плюнул в сердцах, не сдержался. И говорение было с Богом. Я опять сплюнул и сказал:

— Словно Бог — твоя родня, что живет на той же улице, что и ты.

— Да, — подхватил Ньюман, — словно Бог — твой сосед и друг. — Рывком он придвинулся к решетке вплотную, попросил меня прижать ладонь к плетению и прижал свою к моей, но скоро отнял. — Джон Рив, мой грозный друг, — сказал он, перекрестился и попросил благословить его.

Никому не хочется говорить плохо о мертвых, но не могу не признать, что подобные штучки со стороны Ньюмана нередко доводили меня до бешенства. Положим, ты хочешь возвести церковь и говоришь своему другу, каменщику: “Я сам буду класть стены, ты мне не нужен”. А затем, не переводя дыхания, просишь каменщика приняться за работу. Разве этот мастер по камню не вправе скрести в затылке, недоумевая, чего, собственно, от него хотят? Если Ньюман вступил в говорение с нашим великим и молчаливым Мастером, зачем же он, не переводя дыхания, просит меня о благословении? Мог бы напрямик обратиться к Богу.

Однако я благословлял его всякий раз, как тот каменщик, что непреложно берется за долото, известь и приставную лесенку. Потому что Ньюман был моим другом? Потому что я любил его? Потому что не благословить казалось невозможным?

А теперь — самому странно — я говорю о нем в прошедшем времени, поскольку он уже день как мертв. Не поторопился ли я? В чем суть, Господи, официального признания кончины?

* * *

— Отче, не подумайте чего, пришла я не за индульгенцией, про которую вы бумагу написали и вывесили вчера на двери, у меня дело поважнее, да и не надо мне индульгенции этой, на что она мне сдалась.

Наша церковная староста, Джанет Грант; ей ничего и никогда не надо, кроме ревностного и добросовестного исполнения своих обязанностей во имя Господне — зажечь свечи в церкви, почистить потир, подмести и прибраться в алтаре, разгладить странички в Псалтырях.

— В пятницу утром поздним, отче, до свадьбы вашей сестры, я шла через церковный двор, как обычно, я ведь каждый день там хожу, по нескольку раз на дню, да и вы тоже… и вот иду я мимо рябины, той, что растет у дорожки, там, где дорожка сужается, ну, сами знаете, и гляжу, крокусы расцвели, целая полянка крокусов, и дрозды слетелись… на рябину, значит, усаживаются на ветки и ягоды клюют…

Она замолчала, Джанет всегда так рассказывает: накручивает подробности спиралью, а потом умолкает, сообразив, что забрела далеко в сторону от того, зачем пришла.

— И тут увидела я сову. Сову. Средь бела дня. Она летала прямо над моей головой, и я подумала, не охотится ли она на дроздов, но не знаю, едят ли совы дроздов, я думала, мыши им больше по вкусу.

— Сова, — сказал я.

— Средь бела дня, отче.

Обычно в появлении совы днем видят предв