— Утешение страждущим.
— Consolatrix afflictorum.
— Дозволь, молю я Тебя, о Господи Боже, — продолжил я, и Сара подхватила, как я и надеялся, так что закончили мы в унисон, — нам, рабам Твоим, пребывать в здравии духа и тела до скончания дней наших.
Последнюю фразу она повторила на латыни:
— Perpetua mentis et corporis sanitate gaudere.
Ее латынь была уверенной, память безупречной, пусть она и была истерзана необъяснимой болезнью. Молитвы проникли в ее плоть и кровь, она была верующей до мозга костей. Вот оно — летом в зарослях тростника, там, где река течет медленно, мутная и тяжелая от примесей, Сара и Анни тянут из воды чужую вершу: обе были лихими грабительницами. Под утренним солнцем угри, вынутые ими из верши, казались сгустками света, вспыхнувшего на ладонях. Мелочь они, размахнувшись, выбрасывали обратно в реку. Тяжелой работой обе не тяготились и были по-мужски горластыми; хваткими, как лисы в курятнике; веселыми и стремительными, как утро; ненасытными, как солдаты на войне.
— Perpetua mentis et corporis sanitate gaudere, — нараспев произнесла Сара. — Да пребудем мы в здравии души и тела до скончания дней наших. Per Christum Dominum Nostrum[40].
Дня через два после того, как мы с Ньюманом беседовали о времени на речном берегу, — он тогда еще бросил тисовый сук в реку, и в тот день мы впервые заговорили о постройке моста — я вдруг обрушился с вопросами на мою сестру. Почему время не может идти вспять, равно как и вперед? Если время не река, но круг, и если можно путешествовать по этому кругу в ту или иную сторону и закончить там, где начал, почему время движется лишь в одном направлении?
Я допытывался у Анни не потому что она знала ответ, но потому что она была щедра сердцем, ей бы и в голову не пришло просто отмахнуться от меня. Этими вопросами я мучился последние несколько дней и не находил ответа. Если время сумело пойти вспять, то почему оно больше так не делало? Если Бог смог отменить свершившееся, то почему бы ему и впредь так не поступать, хотя бы изредка?
Мы ели рагу; Анни ни на миг не прекратила жевать.
— Бог передвинул солнечную тень на десять ступеней назад на Ахазовых часах, — говорил я, — чтобы дать знать Езекии: время абсолютно подвластно Ему, Богу. Как ложка в твоей руке подвластна тебе — ты можешь ворочать ею и так и эдак. Тогда почему же Он не смог вернуть нам нашу мать, отменив пожар, будто его никогда и не было?
Анни замерла с ложкой у рта, содержимое ее было уже отправлено внутрь, и сестра облизала нижнюю губу, испачканную мясным соусом. Она молчала целую вечность, а я ел, чтобы заполнить тишину.
— Если хочешь, чтобы мертвые были не мертвы, — сказала она наконец (положив ложку на стол и сев на свои ладони), — можно просто вернуть их к жизни в своем сердце. Не обязательно дожидаться, пока Бог сотворит чудо.
— Мать жива в моем сердце, — возразил я.
— Послушай, — сказала Анни, — вот как надо ее оживлять. Жила-была женщина, Агнес Рив, и она погибла при пожаре, восемью годами прежде она родила дочь, а еще семью годами до того она родила сына, который стал священником. За год до того она вышла замуж за поденщика, узкоплечего и не понимавшего шуток, а семнадцатью годами ранее она жила в мире и покое со своими мамой, отцом и сестрами, жила в обратном направлении, пока в одно особенное июньское утро, а может, и полдень, когда все силы небесные объединились и все недобрые предзнаменования были отогнаны, она родилась… Так она вновь вернулась к жизни, — закончила Анни.
Кресло скрипнуло, когда я вскочил, разобиженный этой ерундой, и ополоснул пустую миску; мне нечего было ей ответить, кроме горестного:
— Нет, Анни.
Теперь же, слушая Джила Отли, я внезапно припомнил тот разговор четырехгодичной давности. С чего вдруг? Из-за гибели Ньюмана? Из-за того, что Сара была тяжело больна и близка к смерти? Или потому что Анни уехала? А я ничего не мог поделать, чтобы обратить вспять случившееся с ними и со мной. Либо потому что Джилу Отли, тоскующему по сыну, которого не вернуть, помогла бы надежда на воскрешение в том или ином изводе? Нет, потому что Анни была права. Она была права в том, что в округлой камере наших сердец заключены вся циркуляция времени и все средства для того, чтобы задавать ему направление в любую сторону, — оснастка, полученная нами в дар от Бога, и сомневаюсь, что Он оснастил тем же корову, летучую мышь или орла. Оснастка, позволяющая нам уразуметь ошеломительно гибкую и податливую природу времени, созданного Богом, — времени, что гнется и скручивается по Его воле, превращаясь в материю для сотворения чуда, как, впрочем, и все прочее на этом свете.
Я сидел в будке, и мне чудилось, будто я ощущаю плотную округлость моего сердца и время, что перемалывается в нем. Подлунный круговорот времен года и дней. У меня защипало пальцы на руках и ступни, и это покалывание распространялось вверх по кистям и предплечьям, словно моя кровь строптиво поднималась вверх по сосудам, предназначенным для оттока вниз. Анни была права: наше воображение возвращает мертвых к жизни. Последний разговор о нашей матери, состоявшийся между нами, начался с оплакивания матери и завершился словами, застрявшими во мне навсегда: Она родилась. Нам дано оживлять мертвых, не дожидаясь, пока Господь устроит для нас чудо; нам дано изгнать с позором старуху с косой из нашего пухлявого старого сердца; нам дано изменить наш мир. И о любом злом роке мы можем сказать: “Он утратил свою силу”.
Тело вторглось в исповедальню, неповоротливое, одышливое, и опустилось на колени так, что суставы хрустнули, пожевало пересохшими деснами и выдохнуло протяжно, поерзало неуклюже и снова долгий выдох, хотя вдоха в промежутке вроде бы и не было, затем устроилось в удобной позе и затихло.
Я ждал, когда он заговорит (хрустящие суставы и мощные выдохи — явно признаки мужского пола), а когда он не заговорил, я откинулся назад, прижав затылок к стене, и почесал колено, чувствуя, как слабеет покалывание в моих членах. Время остановилось. В церковном дворе щебетал снегирь. Дождь звонко постукивал в окно. Дыхание кающегося сделалось еще протяжнее. Откуда-то издалека послышалось цоканье лошадиных копыт по брусчатке. Едва уловимо пахнуло зимней усладой. Свеча у моих ног отбрасывала трепещущую тень, угасая.
В конце концов я глянул сквозь решетку и обнаружил, что мужчина крепко спит. Это был старый Морис Фрай, пришел сюда прямиком с поля. Дряхлый, умаявшийся. Порою усталым людям хватает плотной занавески, тишины в церкви и подушки на полу, чтобы уснуть. Я не стал его будить. Нужды не было, очередь на исповедь рассеялась. Прихватив деньги Сесили Тауншенд, я проскользнул мимо Мориса и отправился домой.
Сыромешалка
Деньгами Сесили Тауншенд я набил позабытые моей сестрой башмаки. И тут же смекнул: хуже тайника не придумаешь — пара башмаков в пустой комнате. Хотя благочинный с утра уже обыскал мой дом, с него станется явиться с повторным обыском, личного удовольствия ради. И я запихнул башмаки поглубже в небольшой ларь, куда я складывал свою одежду, коей было немного, и ларь этот запирался на замок. Ключ я спрятал в кошель, который носил всегда с собой. Весьма вовремя, ибо не успел я и двух шагов сделать по комнате, как в проеме незапертой двери возник благочинный:
— Рив, не прогуляться ли нам.
Извинившись за задержку, я ринулся к зарослям орешника, оставив его ждать у двери. Должно быть, он услышал звук тяжелой струи, падавшей на землю; переполненный мочевой пузырь — наказание исповеднику, собирался пошутить я, выходя из-за кустов. Но промолчал.
Мы шагали под мелким дождичком в сторону Старого креста, и я решил, что мы идем либо к дому Ньюмана, либо к реке. Возможно, благочинный хотел поделиться со мной чем-то, не предназначенным для чужих ушей, или же ему просто хотелось размяться, пока я пересказываю ему то, что услышал на исповедях. К докладу я приступил не мешкая: Пол Бракли проспал, Джил Отли вырыл зубы своего покойного сына, Джанет Грант видела сову днем, Эмма Прай надела левый башмак на правую ногу, а правый башмак на левую — перечислял, пока благочинный ожидаемо не начал проявлять нетерпение, и я умолк. По пути мы наткнулись на сломанную ось, валявшуюся на дороге; остановившись, благочинный с огорчением разглядывал ось.
— Почему ее бросили здесь? — спросил он.
Я ответил, что не знаю.
— Зато я знаю. Они думают, что накличут беду, если возьмутся за ось в воскресенье. Поскольку она напоминает поперечину на кресте.
Он выгнул бровь с видом человека, утратившего всякую надежду. “О чем говорить с людьми, если они мыслят как дети?” — вопрошала его бровь. Сам он не произнес ни слова и, развернувшись на каблуках, засеменил обратно по дороге, что вела через деревню в северном направлении. Я потопал следом.
Из усадьбы доносилось пение доильщиц, и в этот серый пасмурный день их пение звучало не столько красиво, сколько печально и жалостливо, и глохло в измороси.
— Не самый подходящий день для пения, — заметил я. Благочинный словно не слышал меня. — Даже коровы не мычат, — добавил я. И опять ни слова в ответ.
Мы зашагали дальше. Мимо дома Филипа Руки-Крюки под беспощадное тюканье по дереву и пыхтение от усердия. На дороге сильнее обычного воняло элем. В пятидесяти ярдах от нас Хиксон колдовал над своим варевом, и не было ветра, чтобы развеять запах. В сырости вонь расползалась, сгущаясь до мускусной кислятины, от которой першило в горле. Благочинный закашлял, но как-то уж чересчур, подумалось мне, напоказ. Проходя мимо дома Сары Спенсер, мы увидели, как Хэрри Картер входит в ее дверь.
— Старый добрый Картер, — сказал я. — Наш самаритянин.
Но я подозревал, что у благочинного совсем иное на уме: А-а, тайное свидание средь бела дня, деревенский доброхот наскоро оседлает деревенскую ведьму. Ева угостит еще одного мужчину яблоком!