— Понимаю, ты потратил изрядно денег, — сказал я, — но…
— Верно, я потратился изрядно.
— Но к кому Оукэму еще обратиться?
— За очередным мостом? Можно обратиться к своему священнику, и этот священник уверит прихожан в том, что еще один мост им не нужен и что их благополучию поспособствует кое-что более существенное.
— Неужели?
— Неужели. Например, мост к Господу, — сказал он, глянув на меня, а затем вокруг, но ни на чем не останавливая взгляд; он не сердился и не язвил, но сердечным его тон тоже не был. — Мост, по которому люди путешествуют свободно, не натыкаясь на тебя, сборщика пошлины, как было бы на каменном мосту. Иногда лучшее, что ты мог бы сделать для своих прихожан, это убраться с дороги. Пусть они сами придумывают молитвы, если им так нужно, пусть они поймут — почувствуют в сердце своем, — что Бог, Он не только твой, но их тоже. Мост, пролегающий от их сердец прямиком к Богу, стоит многих мостов, что ты мог бы водрузить над рекой.
— Самим сочинять молитвы? — улыбнулся я. — Питер Лопоухий взывает к Христу с просьбой сокрушить врата ада и таким образом починить его заклинивший замок. Думаешь, это Питеру поможет?
— А ты знаешь молитву, которая непременно поможет? — спросил Ньюман.
Я пропустил этот вопрос мимо ушей. Ньюман был терпелив со мной, не повышал голоса, разве что затем, чтобы перекричать музыку, и не выказывал ни намека на раздражение. Я наблюдал за его правой стопой, не начала ли она отбивать ритм либо не изготовилась ли присоединиться к своей напарнице и зашагать прочь. Стопа, распластанная на полу, напоминала моллюска в раковине.
Ньюман рассеянно взирал на свадебные пляски — Анни переходила от кавалера к кавалеру, одета она была в голубое шелковое платье, одолженное у Сесили Тауншенд и подшитое по подолу. На голове у нее был венец в форме Вифлеемской звезды, венец постоянно сползал с волос, и, танцуя, Анни заново пришпиливала его. Что до Сесили Тауншенд, то, слегка наклонившись над столом, она расправлялась с кабаньей головой; если Ньюман и был менее равнодушен к ней, чем ко всем прочим, виду он не показывал.
— В чем же все-таки дело? — спросил я. — Что такого они творят там, в Риме, во Флоренции ли, неважно, от чего у человека возникает неколебимая уверенность в том, что он нашел истинный путь к Богу? Особая святая вода? Выпил — и сразу все стало ясно? Если так, привези и мне немного этой воды.
В словах моих явственно слышалась издевка; в иных обстоятельствах я бы приподнял бровь, давая понять, что лишь поддразниваю его, а он в иных обстоятельствах тоже выгнул бы бровь, перекрестился и обронил: “Fornax ardens caritatis, неугасимый очаг милосердия, прости, что я шатался по Европе и пил воду без тебя, Рив, rex et centrum omnium cordium, властителя наших душ”. Не без сарказма обронил бы. Прежде, когда мы были помоложе, я бы пихнул его локтем в бок. Но не сейчас — свадебное вино потушило мой неугасимый очаг милосердия. Да и Ньюман не был склонен к шуткам.
— Прислушайся к себе, — сказал он. — Привези и мне немного. В этом весь ты, Рив. Если ты веришь в существование особой святой воды, дающей ответы на все вопросы, может, стоит отправиться в путь за нею, не дожидаясь, пока тебе ее доставят? Посмотрел бы мир, это бывает поучительно, но ты предпочитаешь сидеть в Оукэме и трясти деревья, а вдруг с них посыплются деньги на мост. Не понимаю, почему ты так одержим этим.
— Зачем, по-твоему, мне нужен мост? Чтобы перейти на другой берег, куда пока не ступала моя нога.
— Чтобы другие переходили по нему и платили тебе.
— Эти деньги принесут благополучие в Оукэм, защитят нас от голодных зим. Я неплохо отплатил тебе, Ньюман, за вклад в строительство моста — полным отпущением грехов; больше никто в Оукэме подобного не удостоился.
— За что я тебе благодарен.
— Я хочу перестроить мост, — сказал я. — Очень хочу, Том. Как хорошо будет прогуляться поутру на противоположный берег.
Сиречь: “Помнишь то славное утро, когда мы вдвоем разглядывали противоположный берег? Разве мог ты забыть?”
— Мост нужен тебе, ты им и занимайся, — ответил он. — Я более не испытываю желания расставаться с деньгами. А заниматься делом, это просто, деловой человек строит мост в ожидании, что люди начнут переходить на другой берег за плату, но духовный человек сам ищет, как ему перейти мост, его пошлина — вера и распахнутое сердце. Словом, я не человек дела, Рив, я человек духа, и я много молился и наконец сподобился благодати.
Так и сказал. В отличие от тебя (эти два первых слова он опустил), я не человек дела, Рив, я человек духа. Так прямо и сказал.
— Ага, — протянул благочинный, когда я появился у его двери — у двери Ньюмана.
Он впустил меня. Мы сели у печи, только что растопленной. Темнело, и гром уходил куда-то вдаль, негромко урча на прощанье. Комната была ярко освещена, а пол днем ранее мы усыпали фиалками и рогозом в надежде, что тело Ньюмана всплывет и мы сможем положить его у печи; зря надеялись… В доме было предательски уютно и тепло в отсутствие его хозяина.
— Я подумал, что нужно рассказать вам о том, что я узнал.
— И что же вы узнали?
— Во-первых, — начал я, — за один-единственный день почти треть прихожан исповедалась. — Я ожидал, что он обрадуется, ведь это он придумал, как заманить людей на исповедь, и не прогадал. Обычно люди довольны, когда другие исполняют их волю. Но не благочинный, на его лице не мелькнуло и тени удовольствия; я продолжил: — За первый исповедальный день ничего существенного не обнаружилось. Хэрри Картер раздавлен горем и вдобавок поранил лицо. Дрю Норис прибил камнем птицу, дуралей несчастный. Морис Фрай вместо исповеди погрузился в сон. Джил Отли нашел зубы своего сыночка. Сара Спенсер, мучимая болезнью, готова признаться в чем угодно, включая убийство Ньюмана, якобы она зарубила его топором.
Благочинный хохотнул.
— И мы знаем, что она не могла этого сделать, — подытожил я.
В ожидании ответа я отхлебнул пива, которое он мне налил. Благочинный зевнул. Слеза — признак усталости — блеснула на внешнем уголке его глаза. Свет, пылавший в комнате, устремился к этой слезе, и она засверкала, будто драгоценный камешек.
— Я хотел бы сказать, сколь высоко я ценю ваше присутствие здесь, в Оукэме, — прервал я молчание. Благочинный повернул голову в мою сторону, и драгоценная слеза будто подмигнула мне. — Ценю вашу дружбу. Участие, что вы принимаете в нас, пораженных скорбью. Сара, к примеру, говорила, что вы были добры к ней. — Я вращал кружку в ладонях. — Иногда я чувствую себя одиноким здесь, и нет никого, с кем бы я мог поговорить. О путях Господних, я имею в виду. И о неурядицах. — Я улыбнулся. — Теперь же брат со мною рядом.
Он медленно кивнул. Потом опять кивнул, а потом замер в полной неподвижности, и слеза, вытекшая из его глаза, застыла жемчужиной на щеке. Наконец благочинный вздохнул и сказал:
— Да, священнику бывает одиноко. Нужно принимать столько решений — иногда очевидных, иногда нет, но деваться некуда. Решать всегда священнику.
Истинность его слов будто придавила меня, а сочувствие, таившееся в них, обдало теплом, и сгорбившийся в кресле, разморенный, я пробормотал:
— Да, так и есть, да.
— В бытность мою священником, — сказал благочинный, — в приходе моем случилась некая нелепица. Стена нашей церкви примыкала к стене жилого дома, собственно, стена была общей у церкви и домохозяйства. Полагаю, случай не уникальный…
— В Борне то же самое, — подхватил я.
— Именно. Так вот, однажды в стене образовалась дыра, довольно большая, в нее можно было просунуть руку. Хозяин дома, Джон Брюс, решил, что дыра его устраивает, поскольку он мог смотреть, как освящают гостию, не вылезая из ночной рубахи. Забавно, но видом он напоминал пастернак, который только что выдернули из земли.
Благочинный потянулся к кувшину, чтобы подлить мне пива, я не возражал.
— Я не мог проводить службы и читать проповеди из-за шума, доносившегося из дома Брюса, — продолжил благочинный. — У него было восемь детей и жена-певунья, и ей было все равно, нравится людям ее пение или нет, поэтому я велел заделать дыру. Спустя недолгое время дыра чудесным образом вернулась на прежнее место. Я сказал Брюсу, что коли стену пробил он, ему ее и чинить, он заартачился. Я стоял в алтаре, а в дыре торчала его пастерначья физиономия, бугристая, бледно-желтая. Дыру опять заделали, и он подал на меня в суд, и меня арестовали за нарушение прав владения. — Благочинный повернулся ко мне и фыркнул не без обиды: — Нарушение прав!
— Неприятная история.
Я нагнулся, чтобы почесать щиколотку. От рогоза на полу я всегда чешусь; если меня положат на рогоз, когда я умру, не будет ли некая мерцающая остаточная жизнь в моих конечностях по-прежнему чувствовать зуд, при том что руки мои омертвеют и разучатся чесать? Это стало бы для меня подлинным чистилищем.
— Я слыхал о таком. — Мне хотелось выразить братское участие благочинному, и к тому же я действительно слыхал о подобных случаях. — Прихожане подавали в суд на своего священника, и это всегда было крайне неприятно.
— О да, такое бывает, — вздохнул благочинный; сидя в кресле, он выглядел столь миниатюрным, что я расчувствовался, и по крайней мере одним из чувств, нахлынувших на меня, была приязнь. Слеза наконец скатилась со щеки благочинного, и он вытер ее, когда она достигла челюсти. — Бывает, что и говорить. Но как нам с этим быть? Добро и зло — не мужчина и женщина, одно от другого не сразу отличишь.
— Я бы сказал, что как раз очень похоже на мужчину и женщину, обычно мы можем их различить, но не всегда.
— Прекрасно. — Благочинный поднял кружку, словно поздравляя меня с удачной мыслью. — Тогда в том случае был ли Джон Брюс добронравен либо злонамерен? Стена принадлежала ему в той же мере, что и церкви. В придачу он много чаще глазел на церковную службу, когда в стене была дыра. Итак?
— Трудно сказать.