Ветер западный — страница 45 из 54

Картер сгорбился, прижал лоб к коленям. Я подошел к нему, сел рядом, положил руку на плечо. Он был тих, будто умер. Голова моя ныла с похмелья и слишком глубокого сна, тело обмякло с головы до пят, и лишь одно острое ощущение в шее, словно в нее доску воткнули, отделив голову от сердца, — стыд. “Расскажи ему, — твердил я себе, — расскажи, как Ньюман приходил сюда ранним утром. Что он был здесь несколько часов назад, живой, и смерть его была предотвратима… или тебе это не по силам?”

— Ты уверен, что Ньюман утонул? — сказал я в итоге (выбрав вместо прямодушия юркую надежду). — Откуда тебе знать, может, его унесло вниз по течению и там он выбрался на берег, бодр и весел.

— Бодр и весел! — прохрипел Картер, плечи его тряслись, будто от смеха.

— Ну так что?

Он поднял голову:

— А то, что я видел, как его затянуло на дно, и больше я его не видел. Я выскочил из воды и побежал по берегу вниз по течению и ничего больше не увидел. Из реки он точно не выходил.

Картер опять уронил голову. Я не усомнился в его словах. В половодье из этой реки не выбраться, особенно если ты оказался на ее середине. Сколько коров пошло ко дну на наших глазах. Ньюман умел плавать, но отменным пловцом не был, а кроме того, никто долго не продержится в ледяной воде, а кроме того, он хотел умереть. Зачем ему было плыть?

— Хэрри, — сказал я, поразмыслив немного, — ни одной живой душе не рассказывай о том, что случилось этим утром.

Ни слова в ответ, я глядел в затылок косматой головы Картера, от мокрых волос несло застоявшимся дымом и грязью.

— Если кто спросит, ты всю ночь спал в своей постели. И ничего не видел.

— Жена знает, что меня не было в постели, — буркнул Картер.

— Тогда тебе придется научить ее, что надо говорить.

Он сглотнул. Кэт Картер была женой преданной и не задающей лишних вопросов, как и любая другая жена в Европе, да и в целом мире, она подтвердит любую небылицу, какую бы ей муж ни наплел.

— Ты сказал, что рубаха осталась в твоих руках. Где она сейчас? Ты бросил ее в реку и она уплыла следом за ним?

Молчание.

— Хэрри?

— Она тут, — еле слышно промямлил он.

— Где тут? — Я встал и направился к двери. Рубаху я нашел на полу, искать долго не пришлось — кучка, сочившаяся влагой. Я потрогал ее, но с пола не поднял. — От нее надо избавиться.

Он уставился на меня.

— Как ты объяснишь, откуда у тебя его рубаха? — зашипел я неожиданно для себя самого. — Как, скажи на милость?

— Просто. Скажу правду. Всю правду про то, как я его убил.

— Бери рубаху и, пока не рассвело, спрячь где-нибудь. Потом мы ее сожжем или закопаем. А пока лишь спрячь там, где ее не найдут.

Хэрри сидел, выпучив глаза, словно моя просьба была сущим безумием, хотя безумием было сидеть с выпученными глазами и ничего не делать.

— Хочешь, чтобы тебя повесили? — спросил я.

В его теле разгорелся спор: рухнуть в изнеможении или собрать волю в кулак. Плечи говорили: “Ага, пускай меня повесят”. Но стопы, два темных, заостренных выступа на полу, отвечали: “Нет уж, только не виселица”. Одна ступня скользнула вперед, изготовившись шагнуть. Я поднял рубаху, отжал ее над ведром.

— Зарой ее в землю.

Он поднялся рывком, словно его подтолкнули.

— И никому не говори. — Я всучил ему скомканную рубаху, и он спрятал ее под одеждой на животе. — У вас дров хватает, жене будет чем развести огонь?

Картер кивнул, дрожа от холода, говорить он был не в состоянии.

— Тогда ступай, а затем обсохни и согрейся, не затягивай с этим. Оденься потеплее, поешь — и ничего не говори. Ничего не рассказывай, ничего не делай. Забудь о том, что ты знаешь.

Я вышел к поленнице, вынул два полена для своего очага и прихватил еще парочку. За моей спиной Картер прошмыгнул на улицу. “Боже милостивый”, — сказал я моему пустому дому, и Бог обронил в ответ: “Бесхребетный священник”. Колкий упрек, и я размышлял об этом, пока возился с очагом. Ветошь, кремень, кресало. Пусть огонь разгорится посильнее. Я больше ни о чем не мог думать, только бы усесться у горящего пламени и ощущать его жар. В нетерпении я долбил кресалом по камню. Сперва разожгу огонь, а потом, когда огонь запылает, позавтракаю. Руки у меня дрожали — от страха? жалости? отчаяния? И что дальше? Разжечь огонь, позавтракать. А имея пропитание, будем довольны тем[41].


Есть мы должны

Вареная говядина. Со свадьбы ее много осталось. Горбушка ржаного хлеба, эту лучше грызть поутру, не в ужин, чтобы хлеб успел перевариться, иначе ляжешь спать, а желудок твердый как камень. “Хлеб грешника” — так мы называем этот хлеб, потому что кто ж его станет есть — только исполняющий епитимью; пшеницу Господь дал нам неспроста. Но и ржаной хлеб у нас не переводится, вот я и жевал горбушку, слушая, как сгущавшийся туман глушит плеск дождя.

Сегодняшняя рожь легла в желудке на рожь вчерашнюю. В утешение мне говядина была мягкой и легко проходила сквозь желудок. Лужа у двери, оставленная рубахой Ньюмана, почти высохла, разве что выделялась темным пятном на сыром полу. Я смотрел на нее, и смотрел довольно долго, позабыв о куске говядины, непережеванном, застрявшем во рту между языком и зубами.

Из комнаты Анни я выволок сундук и мешок, в котором что-то звякало — ее тарелка, миска, ложка, надо полагать. Ее медный горшок, ее кувшин для умывания. Когда я тащил мешок к двери, из него выпала шкатулка, деревянная шкатулка, выточенная нашим отцом и подаренная сестре на девятый или десятый день рождения; Анни потом украсила ее ракушками.

Я открыл шкатулку: иголки, мотки, лоскутки, шило, рогатка для плетения веревок, ножницы и связка ниток для вышивания. Вернув шкатулку в мешок, я завязал его покрепче и водрузил на сундук — для погрузки готовы. Добавил кресло, по просьбе Анни. У мужа не нашлось для нее кресла? Неужто мы дожили до таких времен, когда новобрачная, въезжая в дом мужа, обязана прихватить с собой кресло и стол? А потом что? Она увезет дверь и окно? А заодно и крышу?

Я уселся во второе, теперь единственное, кресло. Вот и Прощеная суббота настала, как быстро год пролетел. И с чего этот день начался? Моя сестра далеко от меня, а Томас Ньюман утонул. Беги к реке и найди его, твердило все мое существо, кроме одной его части — сердца. Стучи во все двери, поднимай людей на поиски. Сердце поджимало колени, делая ставку на выжидание. Ждать-пождать, а потом станет слишком поздно. Сердце уверяло, что уже слишком поздно, и твердо стояло на своем. Сердце провело границу между любовью и страхом, и, непрерывно путешествуя туда-сюда через эту границу, оно знало все, что следовало знать. Оно упорствовало и тяжелело в моей груди, пока я не прекратил жевать — говядина с хлебом более в рот не лезли. Смахнул крошки со стола, вытер ложку и тарелку жесткой льняной тряпицей.

В любом случае очень скоро Джанет Грант начнет утренний обход деревни и обнаружит, что в доме Томаса Ньюмана никого нет, и, как говорится, тайное станет явным. Поэтому я послушался моего сердца: сидел и ждал.

* * *

Однако новость по деревне разнесла не Джанет Грант, но Роберт Танли. Этот увалень топал настолько быстро, насколько ему позволяло брюхо, в накидке из тонкого сукна, отороченной белым мехом; где он раздобыл эту роскошь, никто не ведал, но глаза он ею намозолил всем и каждому.

— Человек в реке у Лишней мельницы! — вопил Танли, размахивая рукой под проливным дождем. — Человек в реке у заводи на Лишней мельнице!

Предрассветные сумерки еще не развеялись, но птицы уже запели, и столь звонко, что я подумал, не от их ли песен лопаются тучи. Многие в Оукэме, если не все, вышли на улицу.

— Танли! — крикнул я, когда он пробегал мимо моего дома, двигаясь в сторону Нового креста. Он не услышал. Он орал, призывая мужчин и женщин приступить к поискам на реке. Не сказать чтобы люди с готовностью откликались на призыв, не под таким дождем, не под столь скудным освещением, да и утопший чужак не слишком их заботил. Они были бы много расторопнее, пропади в Оукэме корова.

Но снизу, от Старого креста, вернулась Джанет Грант, в недоумении и тревоге; мне она сказала, что стучала в дверь Ньюмана, как и положено при обходе, но ей не ответили. Я посоветовал Джанет переговорить с Танли и кивком указал, где его найти — ближе к концу улицы. Джанет, закутанная в шаль во спасение от дождя, поспешила к Танли и спросила, из-за чего шум-гам. И когда одна новость соединилась с другой, в Оукэме забили тревогу. “Человек в реке, может, это Ньюман?” — допытывались люди у Танли, и Танли отвечал: “Может”. Это вроде бы мужчина. В один короткий миг тело вынырнуло на поверхность и погрузилось обратно, но, кажется, мужчина был рослый и, кажется, длинноногий, — хотя, возможно, оторопевшему Танли это лишь примерещилось. По крайней мере, это навряд ли женщина или ребенок. И хотя было почти темно, Танли пристально смотрел себе под ноги, возвращаясь домой по речному берегу (после иных нырков и погружений на белом меху с вдовушкой из Ясеневых Бочек, предпочитавшей избавляться от Танли до восхода, чтобы не видеть, сколь велико его брюхо, и чтобы он не увидел, сколь велик ее возраст; в деревне он о вдовушке слова не проронил, но мне ранее выложил все о своих “бочковых” проказах).

Итак, поиски начались. Дюжая половина деревни помчалась, либо двинула рысцой, либо зашагала на реку, к Лишней мельнице, а те, кто послабее, остались дома разводить огонь, готовить завтрак и раскрашивать яйца, чтобы дарить друг другу в Яичную субботу, поскольку день должен идти своим чередом.

Я тоже отправился в путь. Священник не ведет народ за собой, а также не бегает во всю прыть (в рясе поди побегай), он лишь по-стариковски мелко, торопливо перебирает ногами, даже когда он молод, и удивляется про себя, действительно ли он в теле Христовом и почему тогда ему не дается столь простая вещь, как переставлять ноги пошустрее. Я шествовал в одиночестве; ринувшиеся на поиски намного опередили меня, скрывшись в дымке сумрачно зачинавшегося дня, Хэрри Картера с ними не было. Я порадовался тому, что Картер, наверное, сейчас согревается в доме, но насторожился: что подумают люди? Что Картер не видит надобности в поисках? Знает наперед, что в них нет смысла?