Ветер западный — страница 52 из 54

Я представил, как дней через несколько встану на обочине дороги, что ведет в Брутон, и не просто встану, но зашепчу в вонючий капюшон бродячего монаха — ведь кому еще мне теперь исповедаться и что меня постигнет, если я не покаюсь?

Один из моей паствы попросил причастить его перед смертью, но я уклонился, прикинувшись спящим.

Я произнес это вслух, прозвучало непристойно и сухо. И я решил объясниться.

Он был важным человеком и умер плохой смертью. Если бы я причастил его, возможно, ему досталась бы смерть полегче либо он вовсе не умер бы, и тогда окружному благочинному нечего было бы тут разнюхивать, ну или почти нечего, заехал бы к нам на полчаса, поковырялся в оукэмском сыре и убрался восвояси.

Нет, не годится — с этим подленьким “если” тебя куда угодно занесет, хоть на небеса, хоть к чертям собачьим. Лучше начать не с того, что случилось, но с подлинно случившегося — начать с конца и двигаться к началу, словно плывешь против течения прочь от камней, на которые тебя выбросило, вдаль и в открытое море, а волны — твои помыслы, они тобой движут. Не сам грех, но помыслы, что за ним стоят, — Богу это нужно. Важно не место, куда тебя выбросило, но волны, что пригнали тебя туда.

Обязанности священника доведут тебя до изнеможения, говорили мне в семинарии. Ты ощутишь себя луком, чью тетиву натягивают и натягивают, пока твои возможности не иссякнут, и ты почувствуешь, что больше не в силах растягиваться. Тогда ты замрешь, натянутый на грани разрыва, и захочешь ослабить тетиву. Но если стерпишь, то поймешь, что это натяжение позволяет стреле взлететь, а стрела — та часть тебя, что принадлежит Богу и летит прямиком к Нему, изящно оперенная и попадающая точно в цель. Но как стреле взлететь, если не натянуть тетиву, да потуже?

Я открыл Библию: знамений от Него полно, чудес тоже изрядно. Одно из них меня особо интересовало, о нем я хотел попросить и листал страницы в поисках слов попроще, Ему такие предпочтительнее.

— Молю, Господи, — громко сказал я, — пошли мне знак, и тогда я пойму, что Ты со мной, — а как мне еще узнать, не зря ли столь туго натянута тетива?

В Книге Господь по просьбе Моисея ветром сдувает тьму саранчи; ventum ab occidente, ветром с запада. Vehementissimum, сильным, сильнейшим. Ураганный западный ветер вымел всю саранчу. Я выглянул в окно, в белый, как овчина, туман. Воздух был густой, скученный, кишевший злыми духами. Худосочный гриб пробился из щели, оставленной пилой на столе. Экая наглость, я сковырнул гриб.

* * *

Хотя прогулка из дома до рябины и орешника, где пряталась моя уборная, была настолько короткой, что даже скороговоркой “Отче наш” до конца не прочесть, этого времени, однако, хватило, чтобы я то воспарял (сильный западный ветер прогонит пакостных духов), то впадал в уныние (Он этого не сделает, слишком крупное знамение, тебе откажут, проси чего-нибудь помельче, проникнись смирением человеческим, а не наглостью грибной), то поддавался сомнениям (если я — натянутый лук, то как я могу одновременно быть оперенной стрелой?), а потом опять воспарял (сильный западный ветер — что в этом такого невозможного?).

Туман рассеивался наконец. Облегчившись, я опустил полы рясы и зашагал через огород на улицу, потом через церковный двор, обогнул церковь и встал там, откуда видны поля, стелившиеся одно за другим вверх по холму до самой межи, что отделяет нас от Брутонского прихода. Я представил, как парочка монахов спускается с холма, затем пара превращается в стаю, стая в войско, и я подумал, не заблуждается ли благочинный. Разве монахи нам не братья?

И все же никогда я не чувствовал себя ни таким махоньким, ни таким слабым, будто я не я, но изображение на первом оттиске гравюры, — и никогда прежде Оукэм столь не переполнял мое сердце и не отяжелял его тревогой. Теперь мне уже не рассказать благочинному о моем участии в смерти Ньюмана и покаяться больше некому, разве что какому-нибудь монаху самовольничающему. Какой позор для священника выходить на дорогу и нашептывать признания пройдохе, скрывающему лицо под капюшоном, чтобы потом вложить в его ладонь монеты, плату за прощение, не одобренное свыше.

Холодно было так, что изо рта вырывался пар. Сара, наверное, дрожит, сидя перед очагом, закутавшись в шаль, либо лежит в постели, страшась: не чересчур ли много увидел благочинный, либо страшась смерти. Сара умирает, потому что стала заложницей в испытании, назначенном мне Господом, и, умирая, она доказывает мою преданность Ему — в таком свете моя просьба о снисхождении к нам не должна показаться чрезмерно смелой, или же я вправе осмелеть настолько, чтобы обратиться к Нему напрямую, ведь больше никто не сможет нам помочь. “Не нашлешь ли Ты на Оукэм западный ветер, с тем чтобы он разметал пакостных духов и заодно стал бы знамением, по которому мы поймем, что душа Ньюмана благополучно миновала чистилище, а я понял бы, что Ты не разочаровался во мне? И не мог бы Ты наслать ветер, пока благочинный здесь, в Оукэме? А если я прошу слишком много, Господи, либо Ты согласен это сделать, но в другое время, не пошлешь ли Ты какое-нибудь иное знамение, поскромнее?”

Я стоял неподвижно и промерз до костей. Перекличка двух сов добавила остроты этой ночи. Благочинный желает знамения — будет ему знамение. Я вообразил этот западный ветер, его шум и нежность, и как он обдувает мне щеки и шею, будто кто-то оглаживает ладонями лицо, и он вихрится над полями Оукэма, то усиливаясь, то замедляясь. Тогда я и вспомнил о бархатистой черноте камышей, тянущихся ввысь в тумане, о их поразительном сходстве с воздетыми руками молящихся, и я подумал о Моисее, о моей матери и об ее нерассуждающей вере в меня.

Если я — лук и стрела, та, что угодна Богу и летит прямиком к Нему, не мог бы я не только попросить Его снизойти ко мне, но и сам пойти Ему навстречу? Я мог бы взять рубаху Томаса Ньюмана и от имени Господа повесить ее на камышах, что ознаменует воссоединение души Ньюмана, изъятой из речных вод, с близкими ему людьми на небесах, по соизволению Божьему. Простой и умиротворяющий дар небес, осязаемый дар, — и, не в пример более своенравному и непредсказуемому ветру, в таком знаке свыше я мог быть абсолютно уверен: он будет нам дан, и в скором времени, пока благочинный не покинул нас.

Я поймал себя на том, что рисую большим пальцем круги на ладони; взбудораженный, увидевший цель, пусть и вдалеке, я внезапно воспарил духом. Что до ветра западного, я не перестану его ждать, и когда он подует, я пойму, что Господь по-прежнему верит в меня. Это будет знамением не для благочинного, но лишь для меня — пакт между Ним и мной, если, конечно, Господь заключает подобные соглашения.

* * *

Ну а что еще можно сделать? Когда рубаха найдена, то почему бы не показать и тело, чтобы изгнать из деревенских страх перед душой неприкаянной? Надо их избавить от этой боязни призраков, полумертвецов и происков дьявола, потому что иначе они впадут в суеверия, истерию и предоставят благочинному повод для нескончаемых насмешек. Тело невозможно похоронить, но его можно увидеть или якобы увидеть. Вздутый, битком набитый мешок с разбухшей от воды плотью похож на призрака не более свиной рульки, если его увидят одновременно с рубахой в камышах, всем станет ясно, что душа Ньюмана отрешилась от земных страданий, перейдя в мир иной.

Однако самому мне нельзя обнаружить тело — с чего бы благочинный мне поверил? Нужен кто-то другой, кто, по меркам благочинного, ничего от такой находки не выиграет и не потеряет, — и таким человеком мог быть только Хэрри Картер. Выходит, придется навестить Картера и втолковать ему: ты должен откопать рубаху Ньюмана, отнести ее на реку и повесить на камышах; скажешь, что пришел туда, чтобы разобраться с упавшим деревом, а взявшись за дело, обнаружил тело Ньюмана, которое прибило к стволу напористым течением; затем ты побежишь ко мне рассказать об увиденном. Вместе мы вернемся обратно, я прихвачу с собой облатку и святой елей на всякий случай. Когда мы доберемся туда, тело уже исчезнет, разумеется, но потом ты найдешь рубаху, печальное и чудесное знамение. И мы побежим назад в деревню.

Картер начнет возражать, отказываться, скажет, что это обман, ведь никакого тела нет, и “как я могу лгать, как объявлю о рубахе в камышах, которую сам туда подброшу, нет, это не по мне”. Я объясню: немножко театра не возбраняется для достижения богоугодной цели — а как же миракли[47], что показывают повсюду (хотя в Оукэме такого отродясь не бывало), разве эти зрелища не возвышают Господа и Его творения? Это будет наш миракль, смекаешь? Мы разыграем его вдвоем, ты придешь за мной, когда разберешься с рубахой. Сделай это поскорее, но не завтра, так было бы чересчур скоро: не успел благочинный потребовать знамение, как ему таковое тут же выдали — он может что-нибудь заподозрить. Сделай это к Прощеному вторнику до отъезда благочинного.

Картер упрется: не сделаю, и не просите. И я скажу: “Ради блага Оукэма, благочинному необходимо знамение”. Картер ответит: “Благочинный хочет знамения от Бога, а не от нас, и если мы не совершили ничего дурного, Бог поможет нам, разве вы на Него не полагаетесь?” И я не нашел бы что ответить, не теряя достоинства, поскольку Бог, в отличие от Картера, знал не только о грехе самоубийства, совершенного Ньюманом, но и о том, что я отказался спасти его, причастить его, удержать. “Нет, — разве что ответил бы я, — не могу я целиком положиться на Бога”.

Но священнику не годится отвечать в таком духе своим прихожанам, и я буду вынужден пропустить вопрос Картера мимо ушей и попробовать подстегнуть его иным способом: хочешь получить прощение за твое участие в смерти Ньюмана, хочешь искупить свою вину? Тогда знай, твое искупление — сделать, не рассуждая, то, о чем я прошу. Картер заартачится, но в конце концов уступит. Заартачится в праведном гневе скорбящего, а уступит, снедаемый жгучей виной.