— Говорю же, думай о другом.
— А теперь она вышла замуж за какого-то хромого старого пердуна из дальних мест.
Обычно я знал, кто находится по ту сторону перегородки, но чем многословнее был этот малый, тем более я терялся в догадках. Предполагал лишь, что он работает где-то на окраинных скотных дворах, сгребает навоз лопатой, чистит сточные канавы, но таких было много и они не часто исповедовались, и я не мог его опознать, не видя его лица.
— Эта женщина, — спросил я, — кто она?
Он долго не отвечал и — если это не было игрой моего воображения — ерзал, подбирая слова.
— Она не здешняя, — выдавил он.
— Где же тебе довелось познакомиться с кем-то нездешним?
Он замялся, рыгнул, и меня обдало пивным перегаром.
— Откуда она, если не отсюда?
— Из… — он помолчал, не дыша, — Борна.
— Борн? Это же в пятнадцати милях от нас, ты пешком туда ходишь?
— Нет, нет.
— Тогда что же, она склонна к долгим прогулкам, та женщина?
— Да, — ответил он, — да.
— За это ты ее полюбил?
— Я же сказал, я люблю ее волосы, и ее бедра, и то местечко, вот здесь, которое для этого самого создано.
Я не мог разглядеть, во что он тычет пальцем, но ему было не до уточнений; стоило парню вообразить “то местечко” — либо какое иное, — и он позабыл обо всем на свете, окунувшись в мечтанья, судя по тому, как часто, ритмично он задышал.
— Любовь и похоть не одно и то же, — сказал я.
— Разве? А по мне, так одно.
— И все же это две разные вещи.
— Тогда меня одолевают обе.
Опять эта ноющая боль в пояснице, в исповедальне ни на ноги не встать, ни прислониться не к чему. Я помял кулаком спину.
— Сколько ей лет?
— Не знаю, — ответил он и торопливо добавил: — Она не девочка. Настоящая женщина.
— Ты прикасался к ней?
— Щупал ли я ее? Нет, отче. — Он шмыгнул носом. Наслушался я этих шмыганий и знал, что за ними скрывается ложь, а если правда, то далеко не вся. Этот, по крайней мере, быстро взял свои слова обратно: — Хотя… да, отче. Но только чуток, по-моему, она даже не заметила.
— Когда это произошло?
— Много месяцев назад, прошлым летом на танцах.
— На танцах в Борне?
Пауза.
— Да, отче.
Лгун несчастный, оукэмцы не ходят плясать в Борн, к тому же танцев в Борне не устраивают, не при тамошнем священнике Серле с вечно кислой миной.
— Ты случайно к ней прикоснулся? — спросил я.
— Смотря что называть случайным… задумок у меня никаких не было, я просто увидел ее грудь, и моя рука метнулась к ней, я толком не понимал, что делаю, и в это мгновение она закружилась… не для того чтобы увернуться от меня, вряд ли, просто кружилась в танце… и моя ладонь коснулась ее соска… — и, не переводя дыхания, — как если бы лист пощекотал почку на ветке.
— Лист пощекотал почку на ветке?
— Да, отче.
— Кто научил тебя таким дамским словам?
— Никто, сам придумал.
— То есть ты… лапал ее?
— Не лапал, только потрогал.
— В чем разница?
Он подался вперед, одну руку поднял, чтобы я мог ее видеть, а другой вцепился в ореховое плетение решетки:
— Так лапают. — Затем разжал хватку, позволив кисти повиснуть, и вдруг порывисто прижал ладонь к ячейке решетки и тут же отнял. — А так трогают.
— Хочешь сказать, лапанье длится дольше?
— Верно, отче. Я не пытался зажать ее и никуда не тащил.
— Лишь взял ее за грудь?
— Но она упорхнула в другой конец комнаты.
— А женщина эта? Она когда-либо заигрывала с тобой?
— В моих снах всегда, каждую ночь, доложу я вам, и она нисколько не стесняется, наоборот, и там у нее… ну, сами понимаете где… все наготове. Я и днем о ней мечтаю, но, правда, днем она поспокойнее и на ней больше одежды.
— Ты должен покончить с этими снами наяву.
Он вздохнул сердито, расстроенно. Я не хотел повторно спрашивать, но не сдержался:
— Ты уверен, что она не из наших мест?
— Очень даже уверен. — Голос его не дрогнул, поскольку вранье дается людям легко, и он уже почти уверовал в свою выдумку.
Не складывается у меня с ложью, никогда не знаю, что сказать навравшему. Поэтому некоторое время мы провели в молчании.
— Ты веришь в Отца, Сына и Святого Духа? — спросил я наконец.
Вопрос был неожиданным, и, думаю, он даже не вник в его смысл, потому что немедля выпалил с той же резвостью, с какой ответил на предыдущий:
— Да.
— В вочеловечение Иисуса?
— Да.
— В Воскресение?
— Да.
— В Судный день?
— Да.
— Чтишь мать свою и отца?
— Да.
— Гордишься ли чрезмерно своей смекалистостью?
— Нет.
— Повтори Creed.
— Верую в Господа, Отца нашего всемогущего, и в Иисуса… Отца всемогущего, сотворившего Небо и Землю, и в Иисуса Христа…
Передохнул и начал сначала, так же спотыкаясь и путаясь, но до конца дочитал. Прочти он молитву правильно, выкажи он усердие и набожность, все прочее не имело бы значения, и тем более не его страсть. С этим ничего не поделаешь — не существует снадобья, которое излечивало бы молодых мужчин от вожделения, разве что старость, но даже это средство не всегда надежно.
Когда он закончил свой сумбурный речитатив, я выдохнул и наклонился вперед, уперев локти в колени.
— Ты обязан выучить молитву как подобает, — сказал я. — Слово в слово, и когда на тебя найдет вожделение, этими словами ты сможешь развеять чары похоти. И затем ты научишься желать иной красоты, той, что заключена в Христе. Повторяй Creed и Ave Maria по пять раз на дню в течение месяца и с особым старанием в тех случаях, когда посетит тебя вожделение. Тебе надо стать хозяином своих снов и мечтаний. Если со снами ты ничего поделать не сможешь, то по крайней мере отваживай мечты с помощью молитвы. Понял?
— Понял.
— И не воображай, будто твоя рука — лист, погладивший почку. Рука есть рука, и она на услужении у твоего сердца. — “Как и у других частей тела”, — подумал я. — А вовсе не безгрешный листочек.
— Больше я так никогда думать не буду.
— А также избегай эту женщину во что бы то ни стало. Кара за страсть к замужней женщине куда сильнее, чем к незамужней.
— Да, — буркнул он.
— За то, что ты трогал ее грудь, будешь приходить каждый день в течение двух недель и возжигать свечу у Пьеты — нашей Пьеты — и читать Ave Maria.
Наша Пьета разительно отличалась от той, что принадлежала Ньюману, — бесцеремонная и яркая, как зимородок, она висела в личном алтаре Ньюмана, и он бы не одобрил такого посетителя. Ребята, что работали в наших сараях, не любили ни возни со свечками, ни изображений с оплакиванием Христа, а также не рвались подпевать, когда в церкви затягивали “О Деве пою несравненной”, — пусть этим женщины занимаются.
— И ты можешь кое-что сделать для меня. Отнеси-ка дров, хлеба, молока и яиц Саре Спенсер, она нездорова. И еще бекона, если найдется. Возьми свечек в ризнице и попроси для Сары чистых простыней. Проверь, горит ли у нее очаг. Если на полу вода, собери ее. — Я поежился, припомнив, как днем ранее собирал рвоту в доме Сары. — Вынеси мусор… все, что надо вынести. Оставь ей воды вдоволь. Джанет Грант возместит тебе убытки.
— Да, отче.
— Утешайся тем, что получил прощение на следующие сорок дней, поскольку исповедался в канун Великого поста. Ты правильно поступил. Приходи, если вожделение усилится и тебе опять понадобится исповедаться.
Я не ждал от него благодарности, однако ж он ответил:
— Спасибо, отче.
Он был не из тех парней, кто ходит на исповедь чаще, чем положено, и не из тех, кто, снедаемый угрызениями совести, бежит к священнику. Но благодарил он меня, кажется, искренне, обрадовавшись тому, что дорога в церковь ему не заказана. Парень приблизил лицо к решетке, ему явно хотелось посмотреть на меня или даже заглянуть мне в глаза. Да, волчье лицо, с впалыми щеками, смуглое и с цепким взглядом. Ральф Дрейк. Поднявшись, он отдернул занавесь и вдруг застыл на месте. Обманывайся я на его счет, подумал бы, что на парня снизошло откровение или священный трепет, такое случается с мужчинами и женщинами перед образом Марии или святых. Затем он как-то странно хохотнул и вышел из исповедальни.
Почему он задержался, почему рассмеялся? Потому что ему было не по себе, я в этом уверен, — потому что замужняя женщина, в которую он влюбился, была моей сестрой. И он хотел, чтобы я узнал, к кому он воспылал страстью, ведь сестра моя была единственной в нашей деревне, недавно сыгравшей свадьбу; замуж она вышла в пятницу, за — как выразился Дрейк — хромого старого пердуна из дальних мест. (И кое с чем в этом описании я был согласен.) Отныне она жила в Борне с мужем Джоном Крахом, в чьей фамилии я видел исчерпывающее определение ее судьбы, владельцем двадцати акров пастбища в окрестностях Борна. Наш паренек со скотного двора, вероятно, более никогда ее не увидит, разве что мельком, если она навестит меня. И танцевать с ней он больше никогда не будет.
Что значит любить женщину? Просто любить ее волосы, бедра, то местечко? Или боготворить ее сверх меры — молиться на ее гребень, след от ее туфли, ее ложку, запах, ее тень, воду, в которой она моется? Если капля дождя упадет на ее шею, любовь ли это — боготворить не только ее шею, но и дождевую каплю? Наваждение это или притворство? Либо всего лишь похоть, закованная в кандалы? Любовь — побуждение к действию или, напротив, к смирению? Рукополагая меня в духовный сан, мне говорили, что любовь может быть испытанием, ощущаемым как дар, а порою даром, ощущаемым как испытание, и лишь священник способен отличить одно от другого. Но что я понимал? Возможно, в любви рука действительно обращается в древесный лист, а грудь моей сестры — для той зачарованной руки — в почку. Я убеждал Ральфа Дрейка не поддаваться проискам вожделения, хотя на самом деле то, что он переживал, было еще одним образом любви. Его потемневшие от навоза руки могли и впрям