Ветер западный — страница 8 из 54

У него полно дел, и это он говорит священнику в последний день перед постом. Самомнение Танли безмерно, в этом ему равных нет. Мне тоже было чем заняться, и первым делом разобраться с его собственными “когда, где и как”. Отпущение грехов — не чепуховина, которую вершат наспех и наобум. Нет, это требует не меньшей сосредоточенности и меткости, чем охота на птиц, летающих в небе, так меня учили. Наказание для Танли зависело от того, что преобладало в его намерениях: убил ли он собаку затем, чтобы избавить от мучений себя главным образом и лишь попутно бедствующее животное, либо наоборот; далее, хотел ли он и в какой степени навредить либо проучить Мэри Грант, а если так, то сколь долго это намерение вызревало, сколь продуманным и злобным оно было, и почему он прибег именно к этой отраве — из нежелания причинять собаке лишние страдания или ради пущего драматического эффекта. Что, как долго, зачем. Я изготовился задать ему эти вопросы, как изготавливается лучник, пускающий стрелу. Но Танли уже поднялся на ноги, тяжело отдуваясь, и приоткрыл занавесь. Прощения дожидаться он не стал, и далеко не впервые я подумал, что он пользуется мной как нужником — заходит, вываливает из себя все, что есть в нем смердящего, и уходит.

— Повинитесь перед Мэри Грант, — сказал я. — Нарубите ей дров столько, чтобы хватило до конца года. Похороните собаку и трижды прочтите Ave Maria, стоя на том месте, где псина испустила дух.

* * *

Говорил я это самому себе. Танли уже и след простыл.

На каменной стене, прямо перед моими глазами, имелся скол величиной с большой палец, и с какой стороны ни глянь, походил он на стоячий мужской орган. Однажды я попытался придать ему форму верблюжьего горба с намеком на воздержанность этого трудяги, но живого верблюда мне видеть не приходилось, а рисовал я не лучше маленького ребенка, и мои царапки ничего не изменили.

Мой долг — пойти и посмотреть, что там с собакой. Удостовериться по крайней мере, что ее забрали и схоронили, а не оставили на поживу коршунам и чеглокам. Я попинал окоченевшими ногами стену, возвращая им подвижность, но тут в нефе зашумели, заволновались, а затем шаги — дробные, суетливые, — и шаги эти приближались ко мне.

— Рив.

Я сел на табурет. “Господи, — мысленно воззвал я. — Ты сотворил этого человека, помоги же мне справиться с ним”.

* * *

И вот он уже тычется в решетку, наш громогласный шептун из чужих краев, наш путешествующий страж, у которого на все один ответ — “нет”, наш залетный начетчик. Наш мелкий окружной благочинный при исполнении обязанностей шерифа, рыщущий по Оукэму. Неторопливо я снял капюшон и раздвинул перегородку.

— На два слова, Рив, — с улыбкой произнес он и слегка поклонился приличия ради. — Надеюсь, я не помешал.

— Что вы, что вы, — ответил я, глядя на удлиняющуюся очередь. — Мне совершенно нечего делать.

Порыв бежать к нему, поговорить с ним, рассеялся как дым, стоило ему явиться сюда. Теперь я желал обратного: поскорее отделаться от него и увидеть, как оба зада — благочинного и его кобылы — исчезают вдали за Новым крестом. Он засеменил по проходу через неф к северным вратам церкви. Люди в очереди смотрели мимо меня, а я мимо них — в надежде, что они понимают, кому я служу — не ему, лицемерному проныре, сующему свой нос куда не просят, но им, нашему приходу, к которому я и сам принадлежу. Мы вышли из церкви, ветер хлестал с враждебностью уходящей зимы, тешился напоследок. Со стороны Нового креста доносилась музыка, и я увидел завитки дыма неподалеку от дома нашего сурового деревенского старшины, Роберта Гая, — густые завитки, игривые, с запахом бараньего жира и бекона.

Благочинный опережал меня на несколько шагов, перейдя… как это назвать? На рысцу? Никогда не видел, чтобы взрослый мужчина шагал, подгибая колени. У него какой-то телесный недуг, судорогами мается? Иначе я мог объяснить его походку только тем, что, собираясь сказать мне нечто возмутительное, он дурачился, притворяясь, будто исход предстоящего разговора не вызывает у него ни малейшей тревоги. Я не старался догнать его, на самом деле нарочно еле ноги волок, и в итоге ему пришлось меня поджидать.

— Я хотел приватности, — сказал он.

— Здесь только церковные стены могут нас подслушать.

Словно для того, чтобы убедиться в этом, он задрал голову, осматривая недавно выкрашенные нежно-желтые стены, но, судя по его нахмуренному лбу, не убедился.

— Последние дни выдались очень непростыми для вашего прихода, Джон, — начал он заговорщицким шепотом.

Джон! Только что я был Ривом — люди всегда переходят на дружеский тон, когда чего-то хотят от тебя и не уверены, что получат. Его сморщенное личико оживилось в предвкушении сплетен.

— Что сегодня говорили на исповеди?

— Ерунду всякую.

— Я заметил одного парня со скотного двора, — продолжил благочинный. — С чем он приходил?

— Сказал, что влюбился.

— Да ну? И кто эта счастливица?

— Вряд ли это имеет значение.

— Любовь всегда имеет значение, особенно когда у нас на руках загадочная смерть. Любовь всегда… — он сделал паузу, — соучастница.

Я сморкнулся. Иногда мне казалось, что если я сделаю что-нибудь внезапное — зашумлю или шевельнусь ни с того ни с сего, — сон развеется и благочинный исчезнет.

— Анни, собственно говоря. Моя сестра. Парня зовут Ральф Дрейк. Пустое мимолетное увлечение.

Он издал короткое уфф. И что бы это значило? Я бы предпочел не говорить ему ничего и ни о ком, ни слова о том, что происходит на исповедях, но, увы, ранее, когда я еще доверял ему и ждал от него помощи, мы условились, что будем полностью откровенны друг с другом.

К моей великой досаде, спешить благочинному было явно некуда, он рта не раскрывал и только смотрел на меня одновременно требовательно и просительно. Потом взял меня за запястье:

— Не могу не предупредить. Имейте в виду, если те, кому есть что скрывать, все же придут на исповедь, они наплетут с три короба и ни звука не проронят о самом важном. Вот почему вам следует быть проницательным, хитроумным, чтобы услышать то, что они не сочли нужным сказать. — Он склонил набок свою аккуратную кукольную головку, и воздух, звенящий, чистый, будто отпрянул от него. — Кстати… Оливер Тауншенд приходил на исповедь?

Он не отпускал мое запястье; точно так же сегодняшним утром я держал в руке кизиловую веточку, не зная, что с ней делать, но пытаясь придать ей некий тайный смысл.

— Нет, — ответил я, — Тауншенда я не видел.

— Итак, — продолжил он, — вскрылось ли что-нибудь новое… из разряда смертоубийственного?

Высвободив запястье, я зашагал дальше.

— Роберт Танли убил собаку.

— Ох, — благочинный всплеснул руками, — он что, сел на нее? — Редкая вспышка юмора у нашего начальника.

— Отравил.

Упоминание отравы взбодрило благочинного — легкий сбой в походке, если присмотреться повнимательнее, выдал его: в душе он уже праздновал победу.

— Отравил чем?

— Монашьим куколем.

— Монаший куколь? Ясно. Монаший куколь… ну-ну. Однако я должен спросить, где он его взял? — Ликование слышалось в его голосе, словно, копаясь в земле, он неожиданно для себя нарыл золотую монету. — Монаший куколь вырастает к концу лета, а сейчас середина февраля.

— Он цветет в конце лета, но его корни живы весь год.

Тогда он спросил, насупившись, будто строгий учитель:

— Откуда он знал, где его искать?

— Монаший куколь растет за ручьем, там, где живут Танли и Мэри Грант, куколь любит сырость и тень, он жмется к скалам или прячется в зарослях кустарника. Любой в нашей деревне скажет вам, где его искать, мы потеряли столько овец, прежде чем прекратили пасти их на тамошних полях.

Благочинный меня раздражал, и я не пытался это скрыть. Что он знал о нашей деревне? Вопросы он задавал сплошь не о том. Ни для кого не было загадкой, как убить собаку монашьим куколем в любое время года; ошметок корня размером с детский ноготок отправил бы на тот свет даже взрослого мужчину, надо лишь тоненько нарезать корешок и бросить, словно зерно в землю, в мешанину из лежалых потрохов, которой обедает собака. Расспросы благочинного отдавали грязным любопытством сплетника, он даже не поинтересовался, чья была собака и почему ее предали смерти. Услыхал лишь слово “отрава”, и змей, что дремал в нем, поднял голову.

— Итак, мы знаем, что Танли разгуливал с ядом приблизительно в то же время, когда погиб Томас Ньюман, — долбил он мне в спину, и моя спина ответила:

— Мы все могли бы раздобыть отраву когда угодно, ядовитых растений кругом не счесть.

Монаший куколь, белена, белладонна, чемерица, не говоря уж о грибах, чьи бородавчатые шляпки и жемчужный сок насылают на тебя сперва бред, а потом и смерть. Любой мужчина, женщина или ребенок, что сызмальства трудились на земле, вечно забивавшейся им под ногти, знали немало способов, как убить или быть убитым этими вероломными травами, произраставшими вокруг нас, — такова была наша повседневность, и спасало нас только природное чутье, которого благочинный был напрочь лишен.

Смекнув, что тема исчерпана, он проворчал недовольно:

— Я надеялся, что вы расскажете об убийстве человека, а не собаки. — И замолчал надолго.

Положим, у благочинного имелись резоны подозревать Танли, ведь именно Танли первым сообщил, что видел человека в реке субботним утром, к тому же он где-то пропадал всю пятничную ночь, и никто понятия не имел, где и чем он занимался. Но в убийцы Танли не годился, забавно, что даже благочинный это понял. К человеку столь откровенному и прямому подозрения не липли. Либо человека столь запальчивого не всякий рискнет обвинить.

Когда мы огибали колокольню, мой размашистый шаг враждовал с нервическим шарканьем благочинного. Мысль пойти взглянуть на мертвую собаку не оставила меня окончательно, отозвавшись зудом в ногах и руках. Невольно и не впервые я отметил, что у моего спутника крайне неприятная физионом