Ветеран Цезаря — страница 15 из 28

И ни разу не поинтересовался, как живут и работают люди, труд которых меня кормит. Если бы не эта девушка из Патр, я продолжал бы пастись на болоте, как ягнёнок на лужайке, ни о чём не тревожась.

Разве так поступал Цезарь? Я помнил, что сказал мне Аксий на прощание: «Цезарь деньги швыряет на ветер, а знания копит». А я?.. Я смотрел равнодушно даже на то, что Валерий, желая поскорее увеличить наш капитал, продолжал портить зрение над перепиской редких книг, в то время как я между поездками пировал с откупщиками!

Вот что думал я, возвращаясь в тот вечер от Волумния, и, едва войдя в дом, выложил свои размышления Валерию.

Прежде всего я, конечно, сообщил об отречении Суллы. Валерий, как и гости Волумния, подивился, что диктатор, погубивший столько сограждан, не убоялся народной ненависти.

— Стоило бы только одному начать, и его растерзали бы в клочья!.. Не знаю, что это — величие духа или презрение к людям? Скорее последнее: слишком уверен в трусости и ничтожестве сограждан.

Я спросил Валерия, что, по его мнению, будет теперь делать Цезарь?

— Трудно предугадать, как поступит такой необыкновенный человек, — ответил он. — Не проще ли написать ему и спросить.

Я последовал этому совету. Письмо получилось бесконечно длинным, и, наверно, Цезарь заснул, читая о моих новых знакомых, о странствиях и планах. Только о девушке из Патр я умолчал. Пусть, мол, женитьба (я в ней не сомневался) будет для Цезаря сюрпризом. И, конечно же, я увижу его на свободе как первого гостя. В конце письма я уверил Цезаря в своей преданности и готовности оказать помощь. Может быть, Цезарю нужен оруженосец, страж, лазутчик — я готов исполнить любую службу.

В ответ я получил письмо. Оно было, не в пример моему, коротким. Цезарь ни словом не обмолвился о моих делах, не представлявших для него, видимо, интереса. Вот это письмо:

Гай Юлий Цезарь — своему ветерану Луцию Гавию шлёт привет. Я имею полное основание так тебя называть. Ведь ещё в юношеские годы сражался ты за мои стихи, речи, сон и желудок. Вот и теперь: ветеран Цезаревой Когорты объявился прежде, чем войско. Благодарю богов и за это: первый воин приведёт за собою и других — было бы начало. А в той кампании, которую я затеял, войска мне крайне необходимы: чтобы исправлять, надо управлять, то есть нужна сила. Поэтому ещё раз приветствую тебя, мой ветеран. Денег твоих мне не надо, а жизнь твою принимаю с благодарностью и при первой надобности потребую.

Ну вот я и рассказал, как впервые назвал меня Цезарь ветераном. Это было шуткой. Но прозвище подхватили знакомые Цезаря. Может быть, их забавляло несоответствие моей внешности слову «ветеран». Или они догадывались, что я начал разочаровываться в своём кумире, и, называя меня ветераном, хотели уколоть моего покровителя побольнее: первый ветеран и уже колеблется. Не знаю.

* * *

На другой день я отправился к Волумнию, приготовившись к великой битве. Я решил круто поставить вопрос: или я немедленно ухожу из компании, или они сейчас же посылают в Патры приказ, подтверждающий моё распоряжение. К моему удивлению и, признаться, даже лёгкому разочарованию, Волумний согласился без спора и при мне написал приказ, пообещав послать его в Патры со своим управителем, а меня попросил как можно скорее отправиться на испанские рудники — до компании дошли слухи, будто там из некоторых контор уходит на сторону часть серебра.

В тот же день мы отплыли на запад. На корабле мне снилась девушка из Патр. Она танцевала в лавровой роще, не для кого-нибудь, а просто так, от радости. Заметив меня, она отломала две веточки лавра, связала их лентой и увенчала ими моё чело. Этот сон сулил успех всему, что я задумал. Я проснулся в великой радости и немедленно поделился ею с Валерием. Он только снисходительно усмехнулся. Он не разделял моего восторга! Я приписал это старости: ему было уже больше пятидесяти лет.

Но всё же молчание Валерия создало у меня ощущение отчуждённости, и я не доверил ему свою мечту: после объезда рудников вернуться в Патры и заручиться согласием родителей девушки на её брак со мною.

Да, я мечтал о девушке, имени которой не знал. Меня тревожила её судьба. Я упрекал богов, пославших ей легкомысленного отца. Я не сомневался, что он способен из-за какой-нибудь обманчивой надежды снова рисковать собственным благополучием и свободой дочери. Я вспоминал её скорбный взгляд, и во мне крепло решение взять на себя защиту её жизни и чести.

Едва наступали сумерки, я укрывался плащом и, делая вид, будто сплю, отдавался грёзам. Я представлял себе ликование семьи, узнавшей об облегчении долга; наше обручение с девушкой и счастье в её глазах; приезд с молодой женой в Брундизий и радость моей матери… Душа моя переполнялась восторгом.

* * *

Я уже писал, что встреча в Патрах перевернула мне душу. Теперь я хотел знать всё, мимо чего раньше проходил не замечая. А прежде всего я хотел слышать от Валерия о нём самом. Вот уже почти два года я собирался и не успевал расспросить его, почему, живя у Волумния, он так страшно изменился: стал плохо видеть, похудел, постарел…

На мой вопрос он ответил загадкой:

— Спроси пчелу-работницу, почему она умирает, прожив только одно лето, а царица пчёл может жить пять лет.

— Ты хочешь сказать, что Волумний заставлял тебя слишком много работать?

— Да.

— Но у нас ведь тоже…

— У твоего отца мы прекращали работу с заходом солнца. И потом, твой отец ценил во мне не только хорошего переписчика, но и знатока литературы. Он не заставлял меня переписывать книги, но только обучать этому искусству других. У Волумния же я должен был и учить молодых и переписывать наравне с ними, а ночью при коптящих светильниках исправлять их ошибки. А когда я стал терять зрение, он перевёл меня на пчельник. Ты думаешь — из жалости? Нет: он боялся, как бы не пришлось кормить слепого, ни на что не годного раба.

— А я считал его добрым хозяином…

— Он добр к рыбам, а не к рабам. Рыб своих он кормит отборными яствами, а нам жалел дать даже то, что Катон[43] рекомендовал для невольников. Волумний считал, что при сидячей работе мы мало тратим сил и нам достаточно одной лепёшки утром, одной — на ужин, а среди дня — горсти маслин или бобов. А ты не представляешь себе, как трудно высидеть пятнадцать-шестнадцать часов подряд, не разгибая спины да ещё голодному!.. Я радовался, когда можно было встать с места, чтобы проверить чью-нибудь работу или взять новую рукопись… Да что об этом говорить!.. Рабу нигде не сладко.

— Он всегда высказывал гуманные взгляды…

— Только высказывал, — перебил меня Валерий. — У Волумния гуманность вроде парадной тоги: для торжественных случаев. Я полюбил тебя ещё больше за то, что ты избавил меня от этого жестокого лицемера.

— А почему же ты молчал всё это время?

— Мне было жаль замутить твою радость. Ты был так доволен своим успехом среди его гостей. Но теперь, раз ты уж увидел изнанку этого «гуманного» общества, раскрой глаза вовсю и смотри пристальней. Ты увидишь, как войны развратили тех, кто на них разбогател, а богачи развратили народ. Всё в республике стало продаваться, начиная от титула друга римского народа (сенат жалует его за деньги любому варвару) и кончая голосами избирателей, которыми народ торгует на форуме.

* * *

Я и без совета Валерия хотел узнать изнанку жизни.

— Но будь осторожен, — предупредил меня Валерий, — проникать в преисподнюю опасно. Например, если ты хочешь узнать, правы ли писатели, утверждающие, что никакие ужасы тартара не могут сравниться с ужасами каменоломен и рудников, надо делать это осмотрительно: сначала ознакомиться с подземной работой рабов, а потом уж с работой агента в конторе.

— Почему?

— Не понимаешь? Предположи, что мы обнаружили мошенничество в записях агента. Что ему стоило расправиться с нами в подземной галерее, а потом свалить всё на несчастный случай?

На первом испанском руднике, с которого мы начали проверку, работали осуждённые. Когда я сказал управляющему, что хочу спуститься под землю, он отказался нас вести, пугая тем, что там на нас могут наброситься озверевшие люди. Он, мол, не ручается за нашу безопасность.

— Веди! — оборвал я его. — Мне приказано доложить, в каких условиях работают люди.

— Там только рабы, — пожал он плечами. — Зрелище не из приятных.

Узкой тропинкой прошли мы на гору, спустились по ступенькам крутого откоса и оказались в провале или яме — не знаю, как назвать. Здесь не было видно даже отблесков заходящего солнца. Вокруг стоял сумрак. Мне показалось, что мы сошли в царство мёртвых. Из-за чёрной скалы слабо брезжил красноватый свет. Мы свернули туда, обходя большую кучу отколотых глыб.

— Их поднимают наверх и там дробят, — объяснил управляющий. — А вот, — он указал на чёрные отверстия в скалах, — входы в рудничные галереи. — Взяв один из воткнутых в расщелину факелов, агент поднял его над головой. — Всё ещё хочешь войти?

Уж не думает ли он, что я боюсь? Вскинув голову, как норовистый конёк, я направился к ближайшему отверстию, у которого сидел надсмотрщик с остроконечной палкой.

— Для бича внизу нет размаха, поэтому приходится пользоваться палкой, — пояснил наш провожатый.

При свете факелов, которые несли впереди и позади нас, стены галереи казались изъеденными жуком-точильщиком. В каждом углублении копошились обтянутые кожей скелеты: один, лёжа на спине, бил над собой скалу; другой, занося молот вбок, откалывал куски породы; женщины, стоя на коленях, долбили стену острыми молотками. Движения их были монотонны. Они казались призраками, обречёнными на веки веков производить один и тот же взмах. При нашем появлении никто не повернул головы, словно для них ничего, кроме молотка и скалы, не существовало.

Ни на ком — ни клочка одежды. Только цепи на ногах, звеневшие, когда работник менял положение. Все выглядели одинаково старыми, даже заморыши-дети, сновавшие туда и сюда, подбирая отколотую породу и складывая её в ручные тележки. Встречаясь с нами, дети боязливо жались к стенам и жмурились: видимо, свет факелов причинял им боль.