— Не удивляйся! — молвил Цицерон с улыбкой. — Нам, ораторам, приходится многое помнить. Скажи лучше, что нового в Брундизии?
— Ты запомнил и это?
— Да. И даже то, что твой отец был римским всадником. Его погубил… как его, Диксип. Но об этом я слышал не от Цезаря. Мой клиент-брундизиец знаком с Феридием. Я тоже родился во всадническом сословии. Нам, новым людям, приходится выносить не только высокомерие нобилей, но и наглость либертинов. Ты, конечно, читал мою речь в защиту Секста Росция Америйского?
— Нет.
Цицерон всплеснул руками.
— Как? Она ещё не дошла в Брундизий? Брундизийцы ещё не знают, как я поверг в прах могущественного Хризогона и заставил трепетать самого Суллу?
— Мне приходилось слышать о твоей речи, — сказал я, сдерживая улыбку. — Кто-то мне говорил о ней. Ты был храбр, как Улис, вступивший в пещеру людоеда. Защита преследуемых угодна богам. Но одно дело питаться молвой, а другое — читать.
— Ещё бы! — поддержал меня Цицерон. — Недаром ведь Эвандр[65] научил нас, италиков, письму, а мой либертин Тирон[66] изобрёл значки для записи быстрой речи. Всё, что я сказал, — здесь.
Он протянул руку к шкафу и достал свиток.
— Возьми! И унеси меня в Брундизий. Не удивляйся, что я так говорю. Всё в человеке смертно, кроме мыслей и речей. Что осталось от Демосфена? Кто знает, где его могила? А речь звучит и теперь, через четыреста лет.
Цицерон отступил на шаг и произнёс с пафосом:
— Много разговоров, граждане афинские, ведётся у нас о тех преступлениях, какие совершает Филипп. Все люди, начиная с вас самих, уступили ему возможность делать всё, что угодно, и можете ли вы его теперь обвинять?
— В каждое время был свой Филипп и свой Демосфен, — заметил я.
Позднее, познакомившись с речами Цицерона, я понял, что он один достоин называться римским Демосфеном. Мне уже не казалось смешным его честолюбие. Как часто мы лишаем ораторов и поэтов похвал и одобрений, которых они заслуживают. А полководцев, добившихся победы, мы награждаем неумеренными почестями. Мы сами себе создаём кумиров, которые требуют у нас кровавых жертв.
Глава третья
— Ты отец! Ты отец! — встретил меня Валерий радостным возгласом.
Я бросился к Формионе. На руках у неё мой сын! Я был вне себя от счастья. В каком-то гуле прозвучали слова:
— Как мы его назовём?
— Гнеем. Так звали отца.
— Души родителей благословляют внука, — молвил Валерий.
По щекам его текли слёзы. Вытерев их ладонью, он продолжал:
— Если боги продлят мою жизнь, я выучу Гнея всему, чему я научил тебя.
— Только пусть он избегает пиратов! — пошутил я.
— И работорговцев! — сказала Формиона с дрожью в голосе.
Моя Формиона не любила вспоминать об испытаниях, выпавших на её долю. И мы никогда не спрашивали её о том, что она пережила в доме Стробила.
— Забудь обо всём, — сказал я, покрывая бледные щёки Формионы поцелуями. — Ведь мы вместе. И навсегда.
Потом, вспоминая эти слова, я не мог себе их простить. Боги завистливы и не любят чужого счастья. Но я не буду забегать вперёд.
Осень пахла винным отстоем и смолой вытащенных на берег кораблей. Для меня же она имела свой особенный аромат — запах дорожной пыли. Снова в Рим! Там в домах сочинителей и переписчиков я был уже своим человеком. Меня дожидались поэмы, трагедии, диалоги, речи, трактаты. Плоды горьких раздумий или внезапного озарения — они были созданы людьми для людей.
Мне нравилось моё занятие, и я не променяю его ни на какое другое! Я любовался корешками пергаментных книг, натёртых пемзою, и матовой желтизною папируса. Но больше всего я любил толчею в моей лавке, шелест разворачиваемого свитка, неторопливую речь знатоков-философов и возгласы любителей поэзии. Мои покупатели. Я знал вашу душу. За несколько сестерциев я отдавал вам миры, куда нет дорог. Я вёл вас к мудрецам всех времён и делал их вашими собеседниками.
Я слышал, что мудрецы живут и в наши дни. Нет, не у нас в Риме, а где-то на Родосе. Мне даже назвали имя одного из них — Посидоний[67]. Кто о нём может рассказать? Я отправился к Цицерону.
Мой новый покровитель разразился восторженной речью:
— И ты спрашиваешь моё мнение! Да ведь это мой учитель. Я слушал у него философию. Это было в год смерти Суллы. Он мог бы посвятить меня в тайны физики, геометрии, географии. Я не знаю, в чём он более сведущ. Да. Он закончил историю в пятидесяти двух книгах. Я её ещё не читал. Но Посидоний не может писать плохо.
Чуть ли не месяц я потратил на поиски «Истории» Посидония и на её копирование. Наконец она в моих руках, в прекрасно переписанных на пергаменте томиках. Можно возвращаться в Брундизий.
Развернув томик, я не мог от него оторваться. Пришлось дочитывать в пути. Я не замечал ни тряски, ни грязи таверн. На меня, наверно, смотрели как на безумного. Я слушал речи Апулея Сатурнина. Вместе с ветеранами Гая Мария врубался в толпу тевтонов. Но больше всего меня потряс рассказ о восстаниях рабов. Несколько раз я перечитывал печальную повесть о юном Минуции, которая так напоминала мою собственную судьбу. Минуций полюбил рабыню и, когда хозяин отказался её продать, роздал оружие рабам. Восстание охватило всю Кампанию, но подкупленный претором предатель убил Минуция. Поразило меня и описание восстания сицилийских рабов под руководством Евна. Оно происходило в годы юности моего отца, и он рассказывал мне что-то о жестокости рабов. Но почему-то он умолчал о сицилийском хозяине Дамофиле, ездившем на рабах, как на мулах. Я ничего не слышал о Мегаллиде, которая в день засекала насмерть несколько рабынь.
Из описаний Посидония явствовало, что виной возмущения невольников был дух наживы, принесённый римскими всадниками. Я не мог не согласиться с греком, хотя и сам происходил из всаднического сословия. Достаточно было вспомнить об обращении с рабами на рудниках, сданных на откуп компании Волумния.
Несчастье случилось, когда я был в пути. В наш дом ворвались Стробил и Диксип. Рабы схватили Формиону и Гнея. Напрасно Валерий объяснял, что я выкупил Формиону, и умолял их дождаться меня.
Диксип смеялся Валерию в лицо.
— Можно подумать, что твой господин не знает законов. Договор должен быть подписан двумя свидетелями.
Больше Валерий ничего не помнил. Он потерял сознание. Когда он очнулся, в доме не было ни Формионы, ни Гнея. На столе лежал мой кошелёк. Из него, как язык, высовывался клочок папируса.
Валерий, дрожа всем телом, дал его мне. Там было написано: «Тот, кто похищает жену у другого, лишается своей».
Подписи не было, но я знал, что это рука Диксипа. Он подговорил Стробила вернуться за Формионой. Он дал ему вдвое или втрое больше денег и уговорил возвратить мои. Это была его месть. Напрасно Феридий старался меня успокоить. Он уверял, что ещё не всё потеряно, что Стробил не будет держать Формиону в своём доме, а постарается продать, и тогда можно будет выкупить и её и Гнея. Но одна мысль, что моя Формиона во власти Стробила или Диксипа, приводила меня в бешенство. Оно сменялось состоянием отчаяния. Тогда я становился безучастным, как деревянная кукла, которую дёргают за ниточку.
— Напиши Цезарю! — посоветовал мне Валерий.
Я ухватился за эту мысль. Моё письмо было воплем, могущим расшевелить камни.
«Кто как не Цезарь поймёт меня! — думал я. — Ведь Сулла хотел отнять его Корнелию! Это и побудило Цезаря скрываться на Востоке».
Мой Гавий! Против закона бессилен и сам Цезарь. Прими мои сожаления. Будь здоров!
Так между нами легла пропасть. Закон, на который ссылался Цезарь, был тем самым «законом», который дозволял продавать людей и обращаться с ними хуже, чем со скотом. Это был тот закон, по которому Цезарь без суда казнил пиратов. Наступало прозрение. Я думал не только о Формионе и Гнее, но и о Цезаре. Он считал меня своим другом. Как ласков и обходителен он был со мною! Вспоминая встречи с Цезарем и всё, что я слышал о нём от других, я оценивал поведение его и поступки по-другому. Я вспоминал то холодное презрение, с которым он говорил о Лепиде. А ведь тот поднял оружие против сулланцев. Почему Цезарь отправился учиться красноречию на Восток, а не поступил в школу мужества к Серторию? Не потому ли, что он пренебрегает риском и решителен лишь тогда, когда уверен в победе? А его честолюбивые мечты о победах на Реннусе и Евфрате? Что они дадут Риму? Тысячи новых рабов. А может быть, и нового Суллу?
Перебирая планы спасения Формионы и Гнея, я остановился на предложении Валерия отправить на поиски Лувения. Ему удастся скорее, чем мне, найти моих близких и выкрасть их: он спокойнее меня и знает лучше людей. Воображение уже рисовало картину: ночью прибывает миопарона, я обнимаю Формиону и Гнея. Мы покидаем Италию навсегда.
Ведь затерялись где-то в океане счастливые острова! Туда ещё не нашли дорогу распри и вражда. Там не слышны звуки военных труб, рёв победителей и плач побеждённых. Говорят, туда мечтал переселиться Серторий. Но то, что не удалось сделать ему, удастся нам.
«Бежать! Бежать вместе с Формионой!» Эта мысль овладела мною. Я забывал, что Формиону ещё надо найти и похитить. Я жил как в бреду.
Говорят, что счастливцев посещают музы. Мало кому удаётся их видеть, но можно услышать их слова, почувствовать их одобрение. Муза являлась ко мне по ночам. Она простирала руки, иссечённые бичами, и звала на помощь. Я просыпался в холодном поту и садился за свиток. Откуда-то появлялись слова, заставлявшие меня самого плакать от жалости. Я не слышал этих слов от отца. Мой отец писал одни счета и расписки. Валерий меня научил читать и любить прекрасное, но сам он только переписывал чужие книги. Кто говорил моими устами? Клио? Эвтерпа? Терпсихора? Нет! Формиона! Муза моей гневной любви!