Правда, кормилица все же опасалась, что когда-нибудь девочка не выдержит и поднимет шум. Впрочем, она и тут придумала выход. Как только она увидит, что девочка очень переживает, или ведет себя неподобающим образом, или становится чересчур веселой, она тут же скажет: «Вот безумная, Исмаил-то умер… Я уже давно тебя раскусила, вот как ты любишь Исмаила на самом деле».
Однако меры предосторожности оказались излишними. Гюльсум хранила невиданную верность своей клятве, и даже когда вокруг нее дети корчились от смеха, она тихо-тихо сидела в сторонке, возле кормилицы, закрыв лицо коленями.
Иногда соседи спрашивали старуху:
— С вашим ребенком что-то случилось, госпожа?
— Наверное, у нее немного болит голова! — отвечала она и, достав невесть откуда взявшийся в ее кармане розовый уксус, протирала Гюльсум виски, а потом, коснувшись платочком ее лба, говорила: «Вставай, дитя мое… Смотри, вот интересуются, не заболела ли ты? Посмотри вокруг, развейся. Разве ты не давала мне слово!»
Гюльсум в тот момент мечтала только об одном: чтобы ее оставили в покое. Однако она понимала, что нужно непременно поднять голову, дабы не обидеть кормилицу с Карамусала. Но взгляд ее при этом был как у затравленного зверька.
Может быть, от страха, что их с кормилицей секрет дойдет до ушей ханым-эфенди, Гюльсум скрывала свои переживания ото всех. Но по какой-то причине она не сдержалась и рассказала все старому няньке. Однако с него она взяла клятву, что он будет хранить ее тайну. Сначала нянька слушал эту историю с серьезным видом. Но когда Гюльсум сказала, что ханым-эфенди пришло тайное письмо, это его немного покоробило. А потом он и вовсе засомневался, что эту новость поведали Гюльсум по секрету. В один момент он даже мысленно сказал себе: «Нет ли здесь какого-нибудь подвоха?» И если бы в тот момент он пораскинул мозгами, он бы смог докопаться до истины. Но эта мысль промелькнула очень быстро, будто зажженная и тотчас потухшая спичка, а дальше, конечно же, опять наступила темнота…
Разумеется, Таир-ага догадывался, что здесь не обошлось без кормилицы. Однако он не любил вмешиваться в дела, которые его лично не касались.
После долгих раздумий старик внимательно посмотрел на Гюльсум, покачал головой.
— Что тут скажешь?! Мертвые пусть обретут покой, а живым надо жить дальше. Даст Аллах, и нам перепадет часть его милости на том свете, — сказал он и посчитал выполненным свой моральный и человеческий долг.
С тех пор никто больше не следил за Гюльсум, в этом уже не было необходимости. Девочка обрела свободу, но стала словно птица, у которой подрезаны крылья. Теперь ей было некуда бежать, даже если ее и начнут прогонять палкой.
Но она сильно изменилась: осунулась, выглядела очень бледной и стала очень рассеянной. Она говорила: «Я занята», а сама перемешивала в это время траву с водой; случайно опрокидывала стулья и табакерки, перебила кучу горшков и стаканов. Когда домочадцы хотели отругать ее, хозяйка дома всегда вставала на ее сторону: «Не надо… вы совершите грех… Она ведь сделала это не нарочно…»
Надидэ-ханым даже радовалась тому, что вытворяла Гюльсум в эти дни. И все же она сожалела, что причинила ребенку такую боль. А когда девочка била посуду, она считала, что они квиты, и ее совесть немного успокаивалась.
Тем не менее Надидэ-ханым иногда казалось, что Гюльсум специально отбеливает лицо, чтобы ее расстроить.
Временами она взволнованно говорила:
— Посмотри-ка, кормилица. Что-то не нравится мне цвет лица этого ребенка. Разве мы сделали что-то плохое?
Эта проблема угнетала ее более всего. Она никак не могла решить: правильно они поступили или нет. Надидэ-ханым стала более внушаемой.
Вообще, ей всегда важно было знать, как относятся окружающие к ее поступкам. А здесь кроме кормилицы никто больше об этом не знал, поэтому она терзалась вдвойне.
Растерянность пожилой женщины всем бросалась в глаза. Она чувствовала себя, словно судья, который не может найти подходящую статью закона, чтобы осудить виновного за беспрецедентное преступление.
Гюльсум будто почувствовала странное поведение ханым-эфенди. Однажды она спросила кормилицу:
— Ханым-эфенди теперь так ласкова со мной. Что с ней?
Кормилица, сглотнув, ответила:
— Ее сердце тоже плачет по Исмаилу.
Маленькая девочка тут же поверила в это и начала глубоко жалеть ханым-эфенди.
Временами, когда она видела, что хозяйка дома выглядит слишком задумчивой, у нее внутри все сжималось, она подходила к ней под каким-нибудь предлогом и со страхом смотрела ей в глаза.
Несколько раз Гюльсум очень хотелось сказать:
«Не расстраивайся, ханым-эфенди… Что поделаешь, смерть не выбирает… Если он умер, то пусть Аллах даст тебе многие лета». — Но тут же спохватывалась, вспомнив о клятве, которую она дала кормилице.
В некоторой степени кормилица с Карамусала заслужила подобную верность. В эти непростые для девочки дни она по-матерински заботилась о Гюльсум.
В течение двух недель у Гюльсум ночью случались припадки. Она в жару металась по постели и говорила бессмыслицу. Во время болезни кормилица взяла ее к себе в комнату. Когда девочка начинала бредить, она ласково гладила ее по голове и смазывала ее лоб розовым уксусом.
Глава пятнадцатая
Когда Исмаил был «жив», Гюльсум говорила о нем только с нянькой, но теперь, узнав о смерти брата, она бросилась к Невнихаль-калфе. Старая черкешенка являлась одним из старожилов этого дома. Она была на пятнадцать с лишним лет старше покойного Шекип-паши. Пожилая женщина вырастила и даже женила его.
Но Невнихаль-калфа и хозяйка дома никак не могли договориться между собой. Когда Надидэ-ханым сорок лет назад пришла в этот дом, черкешенка стала вести себя как свекровь, и поэтому отношения между ними были весьма натянутыми. Случалось, женщины ругались так, что казалось, для кого-нибудь из них эта ссора станет последней в их жизни.
Иногда Надидэ-ханым ревновала Невнихаль-калфу к паше и обвиняла ее в том, что та хочет выжить ее из дома.
Но проблема была не только в этом. Во время продолжительной болезни Надидэ-ханым черкешенка подумала, что место жены уже практически свободно, и начала обхаживать пашу и даже, по слухам, хотела выйти замуж за него или стать его одалиской. Надидэ-ханым, видя, как действует на эту женщину ее болезнь, говорила: «Когда эта мегера старается сделать мне еще больнее, она причитает: “Ах, мой любимый паша, твое энтари испачкалось, брюки помялись… вах, вах, ты стал таким жалким!” Стоит мне это услышать, то я просто сгораю от злости… Если бы у меня были силы, я бы тотчас выкинула эту нахалку на улицу…»
Впрочем, по словам Невнихаль-калфы, нельзя было считать, что обязанности няньки и кормилицы возлагались только на нее. Старая черкешенка годами находилась в неопределенном положении, словно ядро в пушечном стволе. «Подумаешь, сегодня меня выкинут на улицу или завтра!» — говорила она. Но ее сердце все-таки трепетало.
От этой опасности Невнихаль-калфу спасла только смерть паши. Ведь после похорон паши считалось бы большим грехом выбросить старую кормилицу на улицу. Но как ни странно, со смертью паши семейные ссоры потихоньку прекратились — так как делить стало нечего — и однажды ради перемирия вдова и старая нянька вместе поплакали и расцеловались. С тех пор они жили более или менее мирно.
Теперь у Невнихаль-калфы появилась очень важная и ответственная работа. Ее никто не мог и пальцем тронуть до самой смерти. Однако поскольку она знала, что ничто не вечно и что рано или поздно всему приходит конец, черкешенка перестала злиться и начала чаще молиться. Тем не менее ни одно дело не обходилось без ее участия.
До сих пор только она стирала пеленки всех детей, которые родились и выросли в этом доме, соблюдая все положенные обряды. Это было именно ее обязанностью, и поэтому стирку пеленок Бюлента она с гордостью взяла на себя.
Да, после того, как умер паша, между Надидэ-ханым и Невнихаль-калфой не осталось причин для размолвок, однако в душе Невнихаль-калфы жил тайный страх, что если стиркой детских пеленок будет заниматься кто-то другой, то обряды при стирке пеленок уйдут в небытие. Она догадывалась, что все в доме над ней посмеиваются, и очень негодовала из-за этого.
Как вслед за молнией вдалеке гремит гром и начинается буря, так и, по ее мнению, когда ее начинали осуждать, у нее тотчас краснели уши. Чаще всего это случалось по вечерам за ужином.
— Снова меня обсуждают… Бог мой, что им нужно от старой черкешенки? — говорила она и, сложив ладони, начинала молиться.
Она благодарила Аллаха, что он подает ей эти знаки, так как ничто больше, помимо сплетен, не выводило ее из себя. Черкешенка даже стала прикладывать ухо к замочным скважинам, к стенам, чтобы быть в курсе событий. Днем и ночью, даже когда она была занята работой или ее покидали силы, как только Невнихаль-калфа слышала, что о ней судачат, она со словами: «А ну, иди-ка сюда!» — немедленно наказывала сплетника. Терпения у нее уже не осталось. «Повар, ты смеялся над песней, которую пела Невнихаль-калфа, когда стирала пеленки? Я в твою провинцию такого снега напущу, что погибнет много людей и животных. И один из твоих быков тоже помрет. Будет тебе ущерб». «Зачем ты слушаешь эту старую кормилицу из Карамусала? Если эта старая карга взяла у тебя в долг под проценты, я ее убью, и тогда пропадут твои денежки». В общем, всех, кто говорил плохое про Невнихаль-калфу, ждало мгновенное возмездие в виде пощечины. Но трудно было даже представить себе, чтобы эти пощечины доставались кому-то из благородной хозяйской семьи. Невнихаль-калфа не могла себе позволить подобное, но и не желала мириться, если ее кто-то обсуждал.
Одним словом, по мнению Невнихаль-калфы, свежий воздух или, наоборот, духота, пожары, землетрясения, войны, избыток, злость являлись не чем иным, как результатом ее мести.
Временами, когда она считала, что весь мир вертится вокруг нее, про нее судачили: