Ветры над провинциальным городом — страница 2 из 3

Его старый отец оставался бы в своей сторожке на железной дороге, в маленьком домике из красного кирпича, по которому взбирается виноградная лоза, а на деревянных ставнях окон вырезаны человеческие сердца, через которые в комнату наливается свет палящего солнца.

Если бы всё произошло не так, старик по-прежнему приветствовал бы на железной дороге красно-белой сигнальной дощечкой вагоны и паровозы, а теперь вот он живёт в одиночестве в городе среди совершенно чужих и незнакомых людей, сигара дымится под его носом, и он медленно и подавленно идёт под дождём в это послеполуденное воскресенье. Кукец попробовал изменить судьбы этих маленьких и незначительных людей на какие-то лучшие, более счастливые и успешные варианты: что бы было, если бы молодой бакалавр, королевский судебный пристав, влюбился бы в великолепную, богатую женщину, и был бы счастлив, ездил бы в своей собственной коляске; но внезапно ему всё показалось глупым, и он, чтобы избавиться от этой бессмысленности, машинально взял в руки какую-то газетную вырезку и стал читать о том, что президент одной европейской республики в этом году отказался от охоты, так как этот президент — член общества защиты животных, принципиально не охотится и не проливает кровь несчастных животных, и ещё где-то утонуло грузовое судно.

Кукеца взбесила эта заметка о президенте республики и члене общества защиты животных, он швырнул газету и вышел обратно на улицу, а так как до сих пор лил дождь, он повернул к дому. Возле дома во дворе шумели дети, а на лестнице громко разговаривали домработницы и служанки. Это был один из тех дворовых домов в центре города, совсем без зелени, где снег тает в дворовой тени в конце марта, а освещение тусклое и грязное. Домработницы, жёны слуг, сторожей и швейцаров, служили богачам из передних уличных зданий, где в коридорах лежали красные ковры и стояли канделябры, блестели дверные ручки и цвели тропические цветы.

Богачи жили за висячими и автоматическими замками, защищённые от взлома и кражи высокими страховыми премиями, цепями, сторожевыми собаками, нанятыми ночными сторожами, тюремными надзирателями, электрическими звонками, несгораемыми шкафами, револьверами и пожарными брандспойтами, как люди осаждённые и укрепившиеся в крепостях удивительно твёрдой и позитивной демонической реальности. В комнате Кукеца всё провоняло гнилыми яйцами и болотом, а кроме того, у соседа в соседней квартире какие-то люди ругались о чьём-то наследстве. Эти люди ругались из-за наследства уже целых четыре дня, не переставая, а так как стены были пористые, хорошо было слышно каждое слово. Слушая эти грубые голоса странных, незнакомых и нереальных призраков из-за стены, Рафаэль Кукец подумал, что всё это какое-то недоразумение и что не может быть конечной и единственной реальность, которая заканчивается ссорами из-за наследства и гробами, в которых лежат покойники с повязанными галстуками, в палец толщиной, потрёпанными, словно со свалки.

Здесь какие-то, сегодня ещё временно живые скелеты, завёрнутые в тряпки, ругаются о чужих шкафах и посуде, несчастные нищие-богомольцы, живущие в дворовых зданиях, механизмы, движущие нижними челюстями словно деревянные птицы-игрушки, и вместе с тем эти эгоистичные скелеты на пути через всю их глупую жизнь ругаются о наследстве и шкафах. В полумраке Рафаэлю Кукецу казалось, что уснуть на полчаса значило бы для него обновление и выздоровление, но из-за жуткой раздражающей ссоры у соседа это было невозможно. Он встал и снова пошёл на улицу. Всё ещё шёл дождь, но над дымоходами, крышами и телефонными проводами чувствовался холодный северный поток воздуха, который вибрировал и смешивался с южным ветром, а в густых струях дождя порхали тяжёлые водянистые хлопья снега. Кукец вспомнил, что к завтрашнему дню ему нужно проверить домашние задания по математике шестого А класса (двадцать семь тетрадей) и он забыл про них этим утром после собрания в учительской, поэтому он и пошёл в гимназию за этой неприятной и скучной работой.

Учительская была открыта и ясно освещена светом газового фонаря, который стоял на улице вплотную перед окнами комнаты. В учительской и во всём здании было тихо, и эта приятная тишина так подействовала на нервы Рафаэля Кукеца, что он сразу же, не снимая пальто, обессиленно упал на стоявший в углу диван потрёпанной салонной гарнитуры и закрыл глаза, наслаждаясь удивительной и успокаивающей тишиной. Масса нерешённых вопросов в последнее время навалилась на Рафаэля Кукеца как густая смола, и всё превращалось в усталость и глубокую подавленность, лежавшую на коре головного мозга тяжёлым грузом. Всё в жизни Кукеца стало причинять ему сильную боль, и все события казались ему жестокими и ужасными. С одной стороны он чувствовал, как он стар, а с другой стороны, опять же, знал, что ещё совсем не пожил, и, пропадая таким образом в отвратительной и непонятной, глупой, но непоколебимо однообразной пустоте, он изо дня в день ощущал всё яснее, что всё идёт неправильно и что его всё сильнее и глубже засасывает в трясину. Словно полумёртвый, он лёг на этот короткий учительский диван, но так как диван был слишком короткий, его ноги повисли в воздухе через подлокотник; разбитый и сокрушённый он мучился на учительском диване ни жив, ни мёртв, напрягая все нервы, чтобы найти одно определённое положение, которого нет, только так кажется, что оно всё-таки есть, да замереть в нём хотя бы на один единственный момент и успокоиться.

В тяжёлом и напряжённом полусознательном состоянии он чувствовал, что всё это невыразимо удушливо, что нигде нет ни одной единственной возможности, ни бреши, через которую человек мог бы выбраться, уничтожить всё это, восстать, воскреснуть, и в этом бреду он мучился бы всё сильнее и болезненнее, если бы в тот момент на стене не зажужжал телефон. Поэтому он вздрогнул и подскочил весь одеревеневший, а в его горле всё пересохло из-за сухого воздуха. Когда он уснул, его голова свесилась с дивана, а его рот оставался открытым, всё смердило в этом узком и непроветриваемом помещении, которое было насыщено вонючим газом. В тело Кукеца врезались локоны и кудряшки конских волос, которые пробивались через бархатистые лоскуты разодранной диванной обивки, и это причиняло ему жгучую боль. — Ало! Ало! В телефоне никто не ответил, только слышался далекий гул телефонных проводов, и трубка шумела, словно по ней царапали тысячи и тысячи огрубевших ногтей! Кукец некоторое время бессознательно держал трубку у уха и вслушивался в чёрное и далёкое неизвестное пространство, слушал, как шумят города, телефонные и железнодорожные станции, как кто-то вдали ругается по-венгерски, и это открытое окно в телефонной трубке, полное динамичных возможностей, привело его к идее, что было бы хорошо вырваться и оказаться где-нибудь далеко снаружи, в темноте, в уединении, вдали, вне всего того, что так тяжело и ограниченно. Поэтому он повесил трубку и пошёл на воздух. Рафаэль Кукец был раздражителен от природы, и это жалкое основание своего характера он унаследовал от своего покойного отца, Петара Кукеца, человека из восьмидесятых годов, писавшего учебники геометрии для всех школьных издательств автономного королевства.

Жизнь Рафаэля Кукеца в тесном и сером провинциальном городе протекала так однообразно и скучно, что он в последнее время полностью покорился судьбе и стал предаваться тем дурацким, но искренним идеям, что всё-таки было бы лучше умереть, чем жить! Учителю Кукецу казалось, что в гробу всё-таки не будет так неприятно, как в этом грязном, паннонском и невероятно скучном городе, где он осуждён жить уже N лет.

В гробу будет чёрная, испанская тишина, дворцовая, церемониальная тишина, и все люди будут лежать в самом лучшем, торжественном облачении, словно пришли на пир и праздник. Этот город казался Кукецу чёрной мельницей, которая перемалывает все огромные расстояния и пространства, и постоянно мелет, каждый день, с раннего утра, когда караульные ведут бледных, закованных в цепи блудниц и грабителей, а военные стучат в барабаны, до поздней ночи, когда разверзаются банковские хранилища, освещённые красными электрическими лампочками, и когда по редакциям и больницам усердно трудятся ночные службы.

Учитель Кукец в последнее время ощущал всё более нарастающую потребность выбраться из этой мельницы куда-нибудь на «край» этой жизни и с этого «края» броситься в пустоту. Он знал очень хорошо, что в пустом пространстве располагаются светлые небесные шары на больших астрономических расстояниях друг от друга (потому что он очень часто выписывал их мелом на школьной доске в старших классах), и хотя он по своей профессии заведовал этими астрономическими расстояниями, всё это в действительности представлялось ему довольно мутным и неясным, и он очень часто грезил о том торжественном «крае» и окончательной пустоте, где больше ничего, по всей видимости, нет. Ни математики, ни астрономических расстояний, ни чего-либо ещё!

Он был человеком болезненно добродушным и его жизненная максима, заключавшаяся в том, что нужно любить людей, быть изумительно добрым и учтивым, не проистекала ни из каких-либо великих «общечеловеческих ценностей», о которых в последнее время кричат на каждом углу, а просто из врождённой, сладкой, почти слюнявой добродушности. Он любил людей и жаждал общения с людьми, пропивал с ними в кафанах деньги, чтобы потом заработать их репетиторством с детьми богачей, искал людей по улицам и тавернам, но он по большей части жил в одиночестве, и всё перед ним было будто заперто на замок, и никто не подпускал его близко к себе. Все люди были в основном эгоистичными провинциальными обывателями, которые тащили с собой свой слюнявый эгоизм как раковину моллюска, и все они словно пауки плели свои жизни по тёмным семейным углам, и никто не понимал милой и искренней широты его души, влюблённой во всё человечество. Так и сегодня, после полудня, в отчаянии скучного праздничного одиночества он постучал в дверь одного своего друга, преподавателя математики, но тот открыл ему только после долгого и настойчивого стука, с набухшими жилами, красный, с налитыми кровью глазами под стёклами очков, и дрожащим голосом, сглотнув комок в горле, он грубо прогнал его, сказав, что нельзя стучать так грубо, если не открывают дверь, так как он не может, просит прощения, но у него гость... — Ну да! Ясное дело! Он стучал три раза, но из-за симпатии и одиночества, а не из-за грубости! Из-за стремления увидеть человека! Ясное дело! Эх! Ну да! Женщина в комнате! Эх! Да! Женщина! В Кукеце была отчаянная пустота, мрачная послеполуденная воскресная пустота, у него не было женщины, его разрывал меланхоличный голод по человеческому обществу, по