Кэтрин Райан ХайдВЕТРЯНЫЕ МЕЛЬНИЦЫ НАДЕЖДЫ
Посвящается моей сестре Кристи
(1951–2007)
1 СЕБАСТЬЯН. Пробуждение
Сложнее всего объяснить, каким образом двое, которых пугает абсолютно все: люди, открытое пространство, резкие звуки, сама жизнь — познакомились среди ночи в подземке Манхэттена.
Объяснить сложно, но я попробую. Когда вокруг все незнакомо и вызывает ужас, когда сердце колотится даже от бряцанья кассового аппарата в бакалейной лавке и ты готов умереть от страха прямо на глазах у кассирши, то ночная поездка в подземке вряд ли покажется страшнее. Все опасности мира и так уже слились воедино. И ты утонул в страхе — так что больше тебе ничего не грозит.
Разве что второй вариант. Остаться дома.
Ну и довольно. Очень хочется рассказать о ней.
Она вошла в вагон на лексингтонской линии, кажется, на… да, думаю, на «Юнион-сквер». Забавно, правда? Такая чертовски важная вещь — но ты понимаешь, насколько она важна, лишь спустя миг в океане времени. А потом изо всех сил пытаешься вытащить ее из памяти. Твердишь себе, что вот-вот вспомнишь. А она ускользает, точно мимолетный сон перед самым пробуждением.
Я почти уверен, что это была станция «Юнион-сквер».
Мы глянули друг на друга — и тут же отвели глаза. Все же люди во многом похожи на животных. Вы когда-нибудь наблюдали, как кружат два пса, готовясь к драке? Они непременно смотрят в глаза друг другу. Это вызов. А вот если собака не жаждет драки, она отводит взгляд. Надеюсь, вы поняли: мы с ней были двумя собаками, которые совсем не рвались в драку.
Но потом, когда мы отвели глаза, мы уже больше друг друга не боялись. Оба поняли, что бояться нечего. В смысле — если не считать всего остального мира.
Вагон был пуст. Никого, кроме нас с ней. Поезд тронулся, отъехал от станции и нырнул в туннель. Все как всегда: тряска, лязг, редкие вспышки света. И жара. Необычная для мая. Казалось бы, после полуночи могло бы стать и прохладнее, но жара не спадала. На улице, правда, посвежело. А здесь, под землей, даже дышать было непросто.
Время от времени мы слышали звук, вроде кто-то открывал дверь другого вагона, и оба как по команде вздрагивали и поворачивали голову. Но никто не входил. Мы доехали вдвоем до самого конца линии.
Пока она смотрела в другую сторону, я исподтишка разглядел ее. Густые темные волосы до плеч. Тонкое лицо, и вся она тонкая-тонкая. Не знаю — то ли у нее слишком худое лицо, то ли очень изящное. Скорее всего, и то и другое.
Сколько ей может быть лет? — прикидывал я. Понятно, что она старше меня, но на сколько? Видно, что взрослая женщина, но все-таки еще совсем молодая. Взрослая — это в сравнении со мной. Чуть за двадцать, пожалуй.
Одета ну совсем не по погоде. Закрыто все, кроме лица. Джинсы, ботинки, какая-то штуковина вроде шали на плечах, поверх рубашки с длинными рукавами. Многовато одежды для такой жары.
Да, и шляпа. Ее темные густые волосы виднелись из-под серой фетровой шляпы с широченными полями. Так что стоило ей самую капельку наклонить голову — и она исчезала. Между прочим, отличный выход из положения, если не хочешь встречаться с кем-нибудь взглядом. Как я сам не додумался?
На щеке какая-то тень. Не то чтобы синяк, но очень похоже. Ударилась?
Помнится, я подумал, что лицо у нее милое, а может, эта мысль мне позже в голову пришла. Когда впервые видишь что-то очень для тебя важное, потом трудно описать, о чем ты в тот момент подумал. Память подсовывает мысли, чувства и вообще всякое такое, что с тобой уже позже случилось. Как бы там ни было, я ее лицо заметил. И запомнил.
Тут она голову повернула, и я быстренько отвел взгляд.
На конечной станции ни один из нас не вышел из вагона.
Между прочим, если человек не выходит из вагона на конечной, это о нем многое говорит. Если он сидит и ждет, когда двери снова закроются и поезд тронется в обратный путь, это не просто так.
Двери закрылись, поезд поехал обратно, а она подняла голову и посмотрела мне прямо в глаза. И я смотрел ей в глаза. На этот раз она не отвела взгляд. Я тоже.
Что-то произошло внутри меня. Не уверен, смогу ли объяснить, но во мне определенно что-то произошло. Вполне ощутимое. Что-то случилось с моим телом. Нет, я не собираюсь вдаваться в интимные детали, потому что есть вещи, о которых говорить неловко. Есть темы, которые джентльмену не положено обсуждать. Я так считаю. Но признаюсь, что внутри меня все вдруг закипело. Вроде внутренности в кипяток превратились. И руки тоже, до локтей. И ноги немножко — особенно в коленках. Есть такое выражение — «коленки ослабли». Кажется, я впервые понял его смысл. А вдобавок мурашки побежали. Даже по лицу. И щеки горели, и уши, вроде я здорово покраснел.
Я больше не вынес бы ни секунды. И она, видно, тоже, потому что глаза мы отвели одновременно. Но не так, как в первый раз.
Еще час или около того мы ехали, не глядя друг на друга. Мне очень хотелось посмотреть на нее, но я так и не рискнул.
А потом я проснулся. Странно: я не собирался спать и даже сам не заметил, как уснул. Вагон был пуст, она исчезла. Я посмотрел на часы: начало четвертого утра.
Мне страшно хотелось рассказать Делайле о том, что произошло. Вот только… что произошло? О чем рассказывать-то? Ну, увидел я в подземке женщину, и она посмотрела на меня. Вроде ничего особенного. Но дело в том, что за время нашего знакомства с Делайлой — а мы всего несколько недель знакомы — всякий раз, когда я рассказывал ей о своих чувствах, она всегда меня понимала. Благодаря Делайле я чувствовал себя почти… нормальным.
Когда я вернулся домой, в квартире было темно и тихо — отец, конечно, спал. Я прошел через гостиную на цыпочках, хотя отца даже при большом желании трудно разбудить — он снотворное пьет. Но мало ли… Осторожность не помешает.
У себя в ванной я остановился перед зеркалом. Хотел представить, каким меня другие видят. Каким меня увидела она.
И знаете, что получилось? Едва заглянув в собственные глаза, я отвел взгляд. Оказывается, мне трудно на себя смотреть. Не то чтобы неприятно, нет. Я не красавец, но и вовсе не урод. По-моему, парень как парень, даже симпатичный. Но я как будто прежде ни разу не смотрел себе прямо в глаза. И это оказалось не проще, чем встретиться взглядом с другим человеком. Как вы думаете, что это значит? Может, я вроде пса, который даже самому себе не может бросить вызов?
Утром, когда я вышел к завтраку, отец вонзил в меня взгляд. Он так часто делает. Лично я называю это «измерением моей эмоциональной температуры». Потом он демонстративно глянул на часы. Показывал, что я заспался. Если б он только знал…
Он снова принялся меня изучать. Ненавижу, когда он так делает. Чувствую себя червяком, которого вот-вот насадят на крючок. Убежал бы, да нет никакой возможности. Вот и корчишься. Толку, понятно, никакого, но все равно корчишься.
— Доброе утро, Себастьян.
— Доброе утро, отец.
Сам знаю, звучит странно, но именно так мне положено к нему обращаться. Никаких там «папа», «па», «папуля». Я всегда — Себастьян, и только так, никаких сокращений, а он — «отец». И это не обсуждается. Как и очень многое другое в нашем доме.
Он был в своих смешных очках — с круглыми такими маленькими стеклышками и с оправой из тонкой проволоки. Держу пари, чтобы получше меня разглядеть. Несколько прядей волос ему на лоб упали. У отца волосы кудрявые и непослушные, как и у меня, только с сединой. Причем седины, по-моему, каждое утро все больше.
Он упорно не сводил с меня глаз. Будто присматривался — что ж это во мне такое изменилось. Если честно, меня жуть взяла.
— Что? — не выдержал я наконец. Ну сил уже больше не было терпеть.
— Какой-то ты другой.
— Да обычный, как всегда, — соврал я.
— А выглядишь другим.
— Каким — другим?
— Точно не могу сказать. Счастливым. Или взволнованным.
Ага. Вон оно что. Счастье и вообще любые сильные чувства — это грех. Отец вечно предупреждает меня насчет этого. Говорит, подобные эмоции сродни танцам на нашем подоконнике, — а мы, между прочим, на пятом этаже живем. Запросто свалиться можно.
— Ничего подобного, — сказал я в надежде, что тема будет закрыта.
Не вышло.
— Я считаю, ты слишком много спишь, Себастьян.
— Сон полезен. Видишь, каким я стал здоровым. Почти совсем перестал болеть. Лично я считаю — это потому, что я бегаю и много сплю.
— Я сказал — слишком много.
Надо быстренько сменить тактику.
— Вчера долго не мог уснуть. До трех часов. Потому и проснулся позже обычного.
Он молчал, но я точно знал, что это всего лишь передышка. Что-то он такое себе соображал, у него это всегда на лице написано. Однако какое-то время он лишь возил и возил ложкой в хлопьях с молоком. Я даже подумал, что они совсем размокнут и невозможно есть будет.
— И что ты делаешь? — наконец спросил он. — Когда не можешь уснуть — что ты делаешь?
— Не знаю… Просто лежу.
— Лежишь — и что делаешь?
— Не знаю. Наверное, думаю.
— И о чем ты думаешь?
Я чуть не накинулся на него. В такие минуты мне всегда хочется накинуться на него. Не в смысле — ударить, нет, я не такой. Наорать на него хочется. Меня жутко бесит, когда он пытается залезть в мои мысли. Мысли — единственное, что у меня осталось. Единственное, что принадлежит только мне. Но возражать ему, спорить с ним — никакого в этом нет смысла. Я пробовал, и всегда напрасно.
— Не помню, — ответил я.
Перед глазами появилось лицо женщины из подземки. Такое четкое, будто живое. Интересно, встретимся ли мы с ней снова? Тогда я и представить не мог, что еще когда-нибудь увижу ее.
К часу дня я закончил уроки и собрался на пробежку. Отец нахмурился — он всегда хмурится, когда я выхожу из квартиры, — но ничего не сказал. Хотя бы пробежки я себе отвоевал.