увидеть что-то и простейшими словами сказать, что он увидел», — заявил как-то Рёскин. Когда же о самоценности искусства заговорили эстеты, они противопоставили его жизни. Искусство не учит жизни и не учится у нее. Оно учит жизнь. Точнее, поучает ее. Втолковывает ей, какой ей положено быть, чтобы выполнить свое назначение: порадовать взор ценителя.
К счастью, это были по преимуществу одни декларации. Аморальные афоризмы Уайлда никак не сходятся со смыслом ни сказок его, ни комедий, ни даже единственного его романа «Портрет Дориана Грея», где как раз и показана губительность аморализма. Уайлд всю жизнь словно боролся сам с собой. Но ведь тот, с кем ты борешься, тоже должен присутствовать на подмостках. Особенно если этот твой антагонист — ты сам.
Так ли просто было во всем этом разобраться двадцатилетнему провинциалу, выходцу из не слишком-то культурной среды? Антивикторианцем он был чуть не от рождения, и все антивикто-рианское сразу его приманивало. А теперь еще и все, непохожее на опостылевшую рутину Нормальной школы с этими «проклятыми позитивистами» на профессорской кафедре.
Неудивительно, что он пережил пусть очень короткий, но при этом и достаточно бурный период увлечения английским эстетизмом, причем вначале он существовал в его сознании в некоей нераздельности. Как, впрочем и в сознании многих, кто был старше его и опытнее. «Старики» не заметили, что понятия Красоты и Общего дела начинают уже расщепляться. Уильям Моррис, отдавший столько сил социалистическому движению и искавший близости с Фридрихом Энгельсом, по-прежнему верил, что, обновляя вкус публики, он способствует приходу нового общества. Рёскин, забросив искусствоведение ради социологии, был вместе с тем полон восхищения перед своим учеником Оскаром Уайлдом. Ему и в голову не приходило, что тот — нечто иное, нежели он сам и те, с кем он начинал.
А вот Уэллс — голодный мальчишка, только что выбравшийся из мещанского Бромли, недоучка, чей уровень культуры был так далек от рёскинского, моррисовского, уайлдовского, каким-то чудом все это понял. Не сразу, конечно. Но очень быстро.
Впрочем, думается, чуда здесь никакого не было. Он ведь шел не к социализму через искусство, а к искусству через социализм.
Правда, и в социализме он определился не сразу. Но как раз в доме Морриса была возможность сознательного выбора. Социалистическое движение было представлено здесь чрезвычайно широко.
Что узнал Уэллс к этому времени о социализме? Не очень много. В один из приездов в Ап-парк (он не помнил точно, в какой) он, лежа на зеленой лужайке, прочитал «Государство» Платона и, хотя, по собственному признанию, не слишком много в нем понял, в его сознание проникла совершенно новая для него идея. До этого он воспринимал частную собственность, совсем как его мать воспринимала монархию и церковь. Это было для него нечто изначально данное и не подлежащее обсуждению. Теперь он понял, что возможна и другая организация общества, при которой общий интерес одержит победу над «экономическим индивидуализмом». К бунту против монархии и религии присоединилось неприятие существующих экономических отношений.
Когда он учительствовал в Мидхерсте, ему попалась в газетном киоске книжка в зеленом бумажном переплете — дешевое издание «Прогресса и бедности» (1879) американского экономиста Генри Джорджа (1839–1897), который считал, что национализация земли или обложение ее высокой рентой положит конец бедности. Вероятно, низкая цена книги сыграла не последнюю роль в этом приобретении. Уэллс прежде о Генри Джордже не слышал, как долго еще не слышал о Марксе. (А ведь первый том «Капитала» вышел через год после его рождения!) Однако именно книга Джорджа захватила его сознание. У этой книги вообще занятная судьба. При том, что сам Генри Джордж не был социалистом, она очень многих обратила мыслями к социализму. В том числе и Уэллса, который, по его словам, был с этого момента и на протяжении еще некоторого времени «социалистом, проходящим фазу озлобления». Он тоже, подобно Моррису, стал «социалистом эмоциональной окраски», хотя эмоции у него были другие. Он негодовал против условий жизни своих и своей семьи. Рассказывая о своем пути к социализму, Уэллс непременно оговаривал, что он — сын разорившегося лавочника. Взявшись за Генри Джорджа, он припомнил и краткое изложение взглядов английского социалиста-утописта Роберта Оуэна (1771–1858), попавшееся ему на глаза в Саутси. Так Уэллс превратился в «домарксовского социалиста, жившего после Маркса», как он себя называл. Но почему «домарксовского», если он жил после Маркса? На это Уэллс тоже давал вполне определенный ответ. В Марксе его не устраивало «лишь одно» — теория классовой борьбы. Понятия пролетариата и буржуазии он объявлял «мистическими» и не раз пытался противопоставить теории Маркса свою собственную. Разумеется, для серьезного ученого, каким мечтал стать Уэллс, спор с Марксом подразумевал для начала настоящее с ним знакомство. И действительно, Уэллс всю жизнь собирался серьезно заняться Марксом — разумеется, чтобы его опровергнуть, — но так и не собрался. Не сохранилось никаких свидетельств того, что он читал «Капитал», хотя, возможно, когда-то слегка его полистал. И тем не менее собственную теорию социализма он начал создавать очень рано. В летние каникулы 1886 года, которые Уэллс провел на ферме у родственника, он размышлял не только о собственной судьбе. Одному из своих университетских друзей он послал карикатуру на себя. Он изображен там задремавшим над бумажками с заголовками задуманных статей: «Как бы я спас страну», «Все о боге», «Секрет космоса», «Долг человека» и, наконец, «Уэллсовский план новой организации общества». Последнюю статью он и в самом деле писал, переписывал и снова переписывал, пока она не превратилась в реферат о «демократическом социализме», который и был им зачитан 15 октября в Дискуссионном обществе. Наверно, желание поделиться своими мыслями с товарищами сыграло не последнюю роль в его решении все-таки вернуться в Нормальную школу.
Само собой разумеется, «демократический социализм» Уэллса, всегда помнившего, что он — сын разорившегося лавочника, исключал какую-либо причастность к делам Социалистической лиги, многие члены которой считали себя марксистами и, пусть неудачно, пытались внушить свои идеи рабочему классу. Больше всего Уэллса с самого начала тянуло к фабианцам. Фабианцы (в чем они оказались правы) считали, что Англия не готова к революции, и мечтали внедрить социализм постепенно, завоевывая на свою сторону административные органы и в них проникая. Последнее особенно удалось Сиднею Оливье, ставшему губернатором Ямайки, а потом государственным секретарем по делам Индии в первом лейбористском правительстве. Правда, о том, как барон Оливье Рамсденский (сделавшись важным лицом, он получил этот титул) внедрял социализм на Ямайке или в Индии, сведений не сохранилось…
В свой последний год в Нормальной школе Уэллс начал посещать фабианские собрания, а однажды даже заглянул с товарищами в штаб-квартиру этой политической группы. Располагалась она на Стрэнде в здании, сохранившем почтенное название Клементс-Инн — по адвокатской коллегии, находившейся некогда на том же месте и упомянутой у Шекспира и Теккерея. Впрочем, тут его ждало двойное разочарование. Во-первых, как выяснилось, фабианцы размещались в подвале. Уэллс с детства мечтал выбраться из подвала, а судьба, словно в насмешку, снова и снова его туда загоняла! Но, что важнее, фабианцы не просто хотели овладеть административными постами (разумеется — в идейных целях), но по внутреннему своему духу вполне для них подходили. Секретарь, разговаривавший с Уэллсом и его товарищами, был уже законченным бюрократом. Выяснилось, что в Обществе состоит около семисот человек и что оно крайне неохотно принимает новых членов. Секретарь начал строго их допрашивать. Он стоял перед камином в надменной позе, широко расставив ноги, и все пытался выяснить серьезность их намерений. Они получили у него несколько брошюрок и ушли, чтобы больше в этот подвал не возвращаться.
От этого похода к фабианцам у Уэллса надолго остался неприятный осадок. Его «демократический социализм» как-то не вязался с кастово-бюрократическим духом этого Общества. И, надо сказать, в своем тогдашнем неприятии фабианцев Уэллс был не одинок. Многие считали их в те годы просто карьеристами особого рода. Разумеется, это было верно по отношению далеко не ко всем. Тот же Сидней Уэбб, работавший вместе со своей женой Беатрисой Уэбб (1858–1943), прожил вполне достойную жизнь, оставил после себя серьезные книги по экономике и истории английского рабочего движения, одну из которых перевел В. И. Ленин, и титул барона Пассфилда получил в 1929 году за свои действительные заслуги перед обществом. Но молодого Уэллса что-то отвращало даже от такого фабианца, как Бернард Шоу, не мечтавшего, разумеется, ни о какой чиновничьей карьере. Все это были прирожденные интеллигенты и, как ему тогда казалось, ужасные снобы.
Оставался один только способ выразить свои взгляды: основать журнал. И двадцатилетнему нерадивому студенту это удалось! В декабре 1886 года вышел первый номер «Журнала научных школ», прожившего потом долгую жизнь. Уэллсу довелось выступить с приветствием этому журналу (переименованному к тому времени в «Феникс») по случаю его пятидесятилетнего юбилея.
«Мы ждали от этого журнала чудес, — писал он. — Социалистическое движение растормошило большинство из нас, и в нас бродили (не очень ясные и не очень зрелые) мысли, что студент-естественник должен иметь свой особый взгляд на жизнь и на общественные дела».
Разумеется, этот «особый взгляд» нашел самое широкое и многообразное выражение на страницах журнала. Уэллс предпочитал высказывать его в форме смелых научных прогнозов, которые потом так или иначе помогли ему как научному фантасту, а то и в своих первых литературных опытах. Какой-то его небольшой рассказ был примерно в это время напечатан в журнале «Фэмили Херальд», и Уэллс получил первый в жизни гонорар — одну гинею. Касмо Роу, молодой художник, предоставлявший в те годы свою мастерскую для собраний радикально настроенных студентов, вспоминал потом, что как-то в распахнувшуюся дверь вошел, помахивая чеком на десять шиллингов, Уэллс и с гордостью заявил, что со временем будет зарабатывать таким путем уйму денег и ездить в красивом экипаже. Однако большинство своих произведений этих и последующих лет он напечатал в безгонорарном «Журнале научных школ», и если о рассказе в «Фэмили Херальд» отзывался потом как о вещи «неряшливой, сентиментальной и нечестной», то публикации в «Журнале научных школ» не вызывали у него подобного чувства. Конечно, став настоящим мастером, он сделал все возможное, чтобы они не попадались на глаза читателям, но сам-то о большинстве из них не забыл и не раз к ним возвращался, разрабатывая заключенные в них идеи.