Глава перваяУтки и лебеди
1
Иван Багила объяснил старому, что фиксированного и окончательно определенного будущего нет, оно возникает и меняется каждую секунду настоящего. Предсказать будущее во всей полноте невозможно, потому что неисчислимое количество событий, происходящих одновременно, создает тонкий и сложный рисунок каждого следующего мгновения и влияет на все более отдаленные, без исключения. Нам неизвестно о природе времени ничего, а в будущем мы видим лишь преломленное отражение прошлого. Если летом мы говорим, что осенью этот замечательный кальвиль упадет, то имеем в виду только то, что до сих пор большинство известных нам яблок сорта кальвиль, да и всех прочих сортов, созревало осенью и падало под действием сил всемирного тяготения и других законов природы. Поэтому нет причин полагать, что судьба именно нашего яблока сложится иначе. Хотя все может быть. Все возможно, повторяем мы, даже зная что-то наверняка.
Старый не спорил. У него был свой опыт. Его гостей никогда не интересовало будущее как категория, никто не задавал ему отвлеченных вопросов, о судьбе вселенной, например. Людей смущают космические масштабы, они живут в разностороннем треугольнике, ограниченном тремя линиями судьбы: семьей, службой, здоровьем.
Максим Багила хотел спросить у Ивана, знает ли наука о той странной среде, в которую ему приходилось погружаться всякий раз, чтобы разглядеть судьбы гостей, но понял, что не сможет ее описать, и не стал даже пробовать. Как мог он рассказать о вязкой глухой тишине, в которой пузырями разных форм и размеров застыли звуки? Или о темноте, в которой свет превратился в вибрирующие кристаллы с обжигающе-острыми гранями? Там время обращено в пространство и истории жизней тянутся жесткими тугими нитями. Они то сплетаются с другими в сложные узлы, которые невозможно ни разорвать, ни распутать, то вдруг расходятся, чтобы не пересечься уже никогда. Этот мир, не похожий ни на что, открыл старому его талант, но, научившись безошибочно и точно ориентироваться в скрытых пространствах, старый вряд ли сумел бы рассказать о них так, чтобы его понял хотя бы еще один человек.
Собственное будущее перестало интересовать Максима Багилу, когда он стал старым. Принимая гостей, первое время он удивлялся тоскливому однообразию их вопросов и пожеланий, позже привык и к этому. Мечты людей были скроены по одним лекалам, их жизни словно сошли с конвейеров трех-четырех фабрик. И даже те, а может быть, особенно те, кто, как сам он, выбивался из общего ряда, настойчивее других стремились вернуться в теплое стойло, к кормушке, которую аккуратно наполняет внимательный хозяин.
Старый никогда не стыдился прошлого; ему было стыдно за свое будущее. К концу жизни у него не осталось ни вопросов, ни интересов, ни желаний. Нет, одно все-таки сохранилось – ему не хватало собеседника, равного по опыту, способного понимать и говорить с ним на одном языке. Одиночество одолевало Максима Багилу ощутимее всех болезней, старательно накопленных им за восемьдесят пять лет, даже сильнее раненной ноги, которая давно устала ему подчиняться, но так и не устала болеть.
Календарное лето закончилось, стояла теплая ранняя осень с долгими, неторопливыми вечерами, густыми красно-кисельными закатами над Куреневкой и Оболонью. В эти дни старый допоздна сидел на узкой скамейке за поветкой рядом с двумя последними яблонями, оставшимися от большого когда-то сада, – снежным кальвилем и симиренкой. Он глядел, как темное небо над Правым берегом вспыхивает и переливается огнями огромного города. Может быть, тот яркий, но непостоянный свет, колебавшийся за Днепром в его давнем и многолетнем сне, на самом деле не был заревом пожара? Может быть, уже тогда, в девятнадцатом году, за его спиной поднимался современный город, а родители молча смотрели на него, стоя у старых деревянных ворот, которые сгорели на третий год войны. Этого не проверить, но даже если так, главное остается неизменным: все, что он заслужил у жизни, – лишь свежий запах созревших яблок и одиночество тихой предосенней ночи. Только запах яблок и одиночество остались с ним до конца, до последней минуты. Максиму Багиле этого было достаточно.
Старый обычно ложился поздно, поэтому тело на скамье за поветкой его дочь Татьяна увидела только утром. Это было первое по-настоящему осеннее утро с легкими заморозками и инеем на траве.
В ту ночь осыпался весь кальвиль, все яблоки до единого. А симиренка стояла еще долго, до середины ноября.
2
Семен Багила прилетел в Киев на третий день после смерти старого. Такси из Борисполя битый час петляло по Очеретам между новыми двухэтажными домами и возвращалось к Покровской церкви – Семен не узнавал родного села. Полжизни вспоминал он широкие немощеные улицы, ветхие деревянные заборы, пахнувшие гнилью, туман, накатывавший с Днепра. Он точно знал, как огородами пройти от церкви к дому старого, он помнил, в чьем саду черешня поспевает первой и у кого самые злые собаки. Семен Багила не забыл ничего – не осталось только тех Очеретов, которые, как старые тускнеющие фотоснимки, аккуратно хранила его память.
За высокими кирпичными заборами с воротами достаточной ширины, чтобы во двор свободно вошла «Нива» с прицепом, под надежными крышами, крытыми оцинковкой, отстроились новые Очереты. По ним уже тайком не пробежишь огородами, легко перемахивая через плетни. Эти Очереты не спешили признавать в нем своего.
Семен долго не сдавался, он был уверен, что найдет дорогу без чужой помощи, но когда водитель сказал, что еще немного – и в баке закончится бензин, пришлось капитулировать. Не догадываясь, насколько окончательно и всесторонне его поражение, Семен спросил дорогу к дому старого у высокого парня, выходившего из церкви. Минуту спустя оказалось, что этот парень – его сын Иван, а родную улицу он никогда бы не смог найти, потому что соседи превратили ее почти в тупик. Они застроили выезд к церкви так, что протиснуться между соседским забором и стеной магазина теперь можно было только боком. «Волга» трижды проехала мимо узкого прохода, заваленного картонными коробками и деревянными ящиками, и трижды Семен Багила не узнал улицу своего детства.
В прежние времена во двор к старому было не войти из-за гостей, ожидавших очереди у ворот. Теперь на скамейках возле забора сидели пять старух в черном и три старика в серых картузах и коричневых костюмах в темную полоску по моде ранних шестидесятых. Больше не было никого. Очереты не заметили смерти Максима Багилы, а обзванивать и собирать его киевских знакомых Татьяна не захотела.
Брата она узнала не сразу. Увидев в дверях темный с синим отливом югославский плащ, черные немецкие лакированные ботинки и фетровую шляпу, Татьяна решила, что приехал один из милицейских генералов. Впрочем, она тут же разглядела хоть и заплывший уже нежным жиром, но все еще вытянутый, утяжеленный к подбородку овал лица и хищный фамильный нос. Семен обнял сестру и еще раз прижал к себе Ивана. Потом неловко положил на стол запечатанную банковскую упаковку двадцатипятирублевых купюр. После обескураживающих блужданий по Очеретам дома он тоже чувствовал себя неуверенно. Татьяна поблагодарила и равнодушно убрала пачку в стол – деньги у семьи были.
Ждали отца Мыколу. Батюшка оставался последним живым ровесником Максима Багилы в Очеретах. Другой священник, может, и засомневался бы, не нарушит ли он какую-нибудь важную ведомственную инструкцию, отпевая старого, но отец Мыкола об этих глупостях не думал. Он знал Максима всю жизнь, не раз сидел с ним за чаркой, помнил его родителей и бабку Катерину, от которой Максиму перешел талант. Может, в других селах своих старых не отпевают, но в Очеретах всегда жили без этих дурных предрассудков.
Семен Багила десять минут помолчал у гроба отца, попытался собраться с мыслями, но в голове лишь гулко звенела пустота. Ничего кроме усталости после трех перелетов и непредвиденной схватки за билет во Внуково он не испытывал. Билет в счет квоты «Тюменгазпрома» заказали вовремя, но в аэропорту кто-то, видно, решил на нем заработать, да, наверное, и не только на нем. Пришлось доходчиво объяснять, что директор газоперерабатывающего завода им не мальчик и из-за чьей-то жадности в очереди толкаться не станет.
Семен вышел во двор, нашел за поветкой лавочку и устроился на ней в тишине и одиночестве. Он провел в дороге две ночи, все это время не спал и теперь, расслабившись лишь на минуту, накрепко вмерз в сон, как в ледяную глыбу. В общей суете его отсутствия не заметили, и он спокойно проспал все, ради чего приехал: и отпевание Максима Багилы, и похороны.
Во сне, который увидел сын старого на любимой скамейке его отца, не было ничего загадочного и ничего пророческого. Семену Багиле приснился пожар в компрессорном цехе, который случился неделю назад, за несколько дней до того, как пришла телеграмма о смерти отца. Пожар потушили быстро и, к счастью, никто не погиб, но производство пришлось остановить на три дня. Три дня не умолкали телефоны в его кабинете, и начальство самых разных уровней, от краевого до московского, орало на него из всех телефонных трубок. Завод срывал план объединения и отрасли, портил показатели города, края и республики. Семен представить не мог, что бы он делал, если бы телеграмма пришла дня на два раньше, потому что уехать, оставив неработающий завод, никто бы ему не позволил.
Когда он улетал в Ханты-Мансийск, производство уже было запущено, телефоны на его столе звонили не чаще обычного, но он знал, что на совещание в министерстве вынесен его вопрос, и ему здорово повезет, если обойдется одним лишь выговором. Совещание назначили на конец сентября. Пришло время запасаться валидолом.
Отпустило Семена Багилу только после второй рюмки. Мысли о пожаре и о том, как будут драть его в министерстве, тихо ушли, зато он вдруг почувствовал вкус вареной картошки, жареной курицы, приготовленной Татьяной для поминального стола, и знакомый с каких-то еще полудетских лет аромат нечеловечески крепкого пшеничного самогона.
«Мне раньше надо было накатить, – подумал Семен, – сразу же, как только приземлились». Эта мысль приходила ему и прежде, но появляться выпившим перед похоронами он не захотел. Нет уж, лучше все делать вовремя.
Собравшихся за столом Семен Багила не помнил. За сорок пять лет ему случалось сидеть за разными столами с очень непохожими людьми. Он пил с бывшими зеками и вохрой – отставной и действующей, с геологами, геодезистами, учеными и артистами, с бичами, солдатами-срочниками, уголовниками во всесоюзном розыске, министрами и членами ЦК, моряками и работягами, но никогда он не чувствовал себя так неловко и глупо, как этим вечером. Его здесь помнили, с ним здоровались, на него смотрели, узнавая. Он отвечал, он тоже что-то говорил, хотя никого из этих людей Семен не помнил и вспомнить не мог. Между тем, всем наливали и снова пили. Самогон мягко растворял реальность и постепенно за морщинами, за шрамами и отечными мешками под глазами его соседей понемногу проступали черты людей, знакомых ему с детства. Но для Багилы это не значило уже ничего.
3
Семен Багила всегда поднимался рано, сколько бы ни было выпито накануне. От давешнего вечера в памяти остался обрывок непонятного разговора с очеретянским батюшкой. Отец Мыкола спросил Семена, где он работает.
– На газоперерабатывающем заводе, батюшка. Производственное объединение «Газтрубал».
– Это как-то связано с Карфагеном? – удивился отец Мыкола.
Да, когда-то он знал их, жил с ними рядом, но что это меняет? С тех пор прошла целая жизнь, мир стал другим, и другим стал Семен Багила. Он никогда уже не будет здесь своим и не почувствует Очереты своими. Это только кажется, что всегда можно вернуться, – на самом деле дорог, идущих назад, не существует. Все они ведут не туда.
– Идем, – сказал Семен сыну. – Покажешь мне Очереты. А то я будто впервые сюда приехал, ничего не узнаю.
По правде, Очереты его не интересовали – он хотел поговорить с Иваном. Семен здесь был в гостях, Иван – дома, но, глядя со стороны, можно было решить, что все обстоит ровно наоборот.
– Куркули, – по-хозяйски оглядел село Семен. – Отстроились, отгородились от всего мира. Тебе здесь не тесно?
– В Очеретах? – не понял Иван.
– В Очеретах. В Киеве. На Украине.
– Нет как будто…
– Это пока. Но очень скоро ты начнешь задыхаться. Здесь уже все разгородили и застолбили до нас, понимаешь? Все командные высоты заняты и должности поделены. Сейчас ты этого не чувствуешь, но когда окончишь институт и начнешь работать, то сразу поймешь, о чем я. Страной правит поколение победителей. Они до сих пор мыслят сводками Совинформбюро. Им пора на пенсию, на покой, их время кончилось десять лет назад. Их взгляды устарели, но они не сдаются и не сдадутся никогда. Не те это люди, чтобы уйти добровольно. А нам что же делать? Поднимать мятеж? Бунт на корабле? Или терпеливо ждать, когда они уйдут? Только ведь за ними не твоя очередь придет – за ними уже двадцать лет топчутся те, кому сейчас полтинник, да и за этими тоже занято. Куда бы ты ни пошел, тебя там не ждут, парень. Если ты останешься здесь, то будешь бегать молодым человеком до седых волос, это я тебе твердо могу обещать. Устраивает тебя такой вариант? Если да, то наш разговор закончен, и дальше мы мирно гуляем, разглядывая местные достопримечательности.
– А если нет?
– То тебе нужно отсюда мотать, и поскорее. Есть места, где не ждут полжизни, когда появится шанс что-то сделать и реализовать себя, а просто делают. Север – это наша Америка, страна сказочных возможностей. Пятнадцать лет назад я был бульдозеристом, теперь – директор завода. Если бы начал раньше, то за это время поднялся бы еще выше. Но и сейчас у меня перспективы неплохие: из Уренгоя Москва видна отлично, такие кабинеты просматриваются, что дух захватывает. Вот только сидит в них поколение победителей и перекрывает нам кислород. Ладно, это частности. Я тебе коротко скажу: сворачивай все свои дела и переезжай ко мне. Закончишь институт по профилю и впишешься в систему как свой. Это настоящая мужская работа, ты видишь результаты своего труда и получаешь за него настоящие деньги. Север за месяц осваивает больше средств, чем вся Украина за год. Отсюда и масштабы, и возможности. Понятно я объяснил?
– Понятно, – ответил Иван. – Но старый был бы против, ты же знаешь.
– Старый был умный. Он иногда между делом говорил вещи, до которых я годами потом доходил. Сначала я ругался с ним страшно, спорил, а потом понимал, что все именно так, как он сказал. Да и не дожил бы он до наших дней, просто не выжил бы, если бы был дураком. Но насчет Севера дед ошибался. У него был свой опыт, и по нему он судил мою жизнь, а этого делать нельзя. Поэтому отвечу я тебе так: да, он был бы против. И опять ошибся бы. Это все, что тебя останавливает?
– Меня могут забрать в армию.
– Это здесь тебя могут забрать. А там я решаю все вопросы – с армией, с милицией, с Господом Богом. Сейчас пойти в армию – значит просто вычеркнуть два года. Нет в этом ни смысла никакого, ни пользы. Ладно, – закончил разговор Семен, – дальше думай сам. Жизнь большая, и успеть можно многое, если заниматься делом, а не ждать, когда тебе разрешат к нему подступиться.
Они вышли к воде, и Семен Багила замолчал, разглядывая с детства знакомые очертания правого берега. За пятнадцать лет Очереты изменились, их уже не узнать, но холмы за Днепром остались такими же, какими он их помнил. Золотым и красным сияли клены над рекой, отражавшей ярко-синее осеннее небо.
– А это что за железяка? – спросил сына Семен, указав на высокую арку, холодно отсвечивавшую нержавеющей сталью. – При мне ее не было.
– Памятник дружбе народов. Построили в позапрошлом году.
– Загадочная штука. Я думал, памятники ставят тем, кто уже умер, чтобы о них не забывали. Если дружба есть, то зачем ставить ей памятник? А если ее нет, то тем более, прости мне эту банальность, – дружбе памятники не нужны.
На следующий день Семен Багила улетел в Москву. Когда в иллюминаторе ТУ-134, стремительно уходившего за облака, промелькнули северные окраины Киева, он уже знал, что никогда не вернется в Очереты. Ему здесь больше нечего делать.
4
На девятый день после смерти старого Иван Багила получил повестку – Падовец вызвал его на допрос. Тот самый смешной Падовец, которого как-то, еще в начале лета, выставил из своей поветки старый, а потом во дворе Рябко чуть не хватанул за дряблую ляжку. Иван отлично помнил капитана, не мог только понять, зачем теперь, четыре месяца спустя, вдруг ему понадобился. Не понял этого и Бубен, когда Падовец доложил, что отправил повестку младшему Багиле.
– Так ведь ситуация изменилась, – объяснил капитан. – Старый Багила сыграл в ящик, и теперь никто не помешает поработать с его внуком.
– Ты главное в деле об убийстве Коломийца больше ничего не меняй, – велел Бубен. – Убийца найден, признан невменяемым и помещен в спецбольницу. Мы свою работу выполнили. Все!
– Я о другом думаю, товарищ полковник: исчез Алабама, он почуял что-то и сбежал. Кто знает, как повернется ситуация в парке через полгода, через год? Нам может понадобиться пешка на роль поставщика фарцы. А этот Багила уже немного замазан: есть показания против него по делу об убийстве Коломийца – раз, есть связь с цеховиком Бородавкой – два. По отдельности это вроде бы мелочи, но какая-то картина все же вырисовывается.
– Хорошо, поработай с ним, поиграй, – разрешил Бубен и подумал, что Падовец, пожалуй, крутит и настоящую причину, по которой хочет прижать Багилу, но не называет. Может, студент когда-то наступил капитану на мозоль, и теперь тот решил насыпать пацану соли на хвост?
Бубен был прав примерно на треть. Падовец действительно не забыл, как старый сперва сорвал ему допрос Ивана, а потом выставил со двора. Но дело было не только в этом. Капитан любил порядок и жил по системе. Он потратил на Багилу время и силы, он опрашивал свидетелей, бегал по парку, собирал показания, и ему жаль было работы, проделанной впустую. Если показания есть, то человек, уважающий порядок и систему, всегда найдет им применение и, начав с кем-то работать, не бросит дело, а доведет до конца.
Прежде чем разрешить Ивану войти, Падовец продержал его в коридоре сорок минут. В это время он говорил по телефону, пил чай с конфетами и размышлял, не мелко ли он мстит Багилевнуку за дурной характер Багилы-деда, маринуя его в коридоре. Допив чай, решил, что не мелко – в самый раз.
– Входите, – протрубил он, убрав конфеты и чашку в ящик стола. – Багила! Где вас носит?!
Иван не узнал следователя. В небольшом захламленном кабинете капитан сидел у окна недобрым буддой, спокойным и сосредоточенным, таким же деревянным, как его стол. Он листал документы, не смотрел на Ивана, аккуратно скрывал все колющие и режущие мысли.
Неужели это он семенил по их двору в Очеретах, прижимая к животу портфель, а когда Рябко отчаянно рвал цепь в надежде впиться в его роскошные окорока, нежно трепетал всеми полутора центнерами живого, но такого ли полезного веса? То был какой-то другой Падовец, и этот ничем не похож на того – он отобрал у Ивана пропуск, кивнул на расшатанный стул напротив, а потом, не объясняя ничего, начал быстро задавать вопросы, требуя таких же быстрых и коротких ответов.
Как вы осуществляли доставку в парк неучтенной продукции ПО «Химволокно»?
Кому вы передавали товар? Кто, кроме вас и Пеликана, входил в преступную группу?
Кто занимался сбытом? Имена. Фамилии. Клички.
Иван растерялся. В вопросах Падовца сквозило безумие. Отвечать на них всерьез было невозможно. Не отвечать он не мог, потому что молчание предательски означало согласие. Его испуганные никто, никак, не знаю выглядели неубедительно и даже не пытались противостоять напору Падовца.
Как вы осуществляли оплату? Кто передавал деньги? Кому передавали? Бородавке лично?
Градус абсурда зашкаливал. Капитан словно раскручивал Ивана, вращая его на месте, потом валил с ног, сталкивал в болото. Иван пытался зацепиться за что-то, но ничего не получалось, он не знал, как себя вести и что говорить.
Какая часть расчетов шла в иностранной валюте?
Для чего вы брали чеки Внешпосылторга?
Вы говорили Бородавке о пятнах коммунизма. Что вы имели в виду и как вы их использовали?
Беглое, ничего не говорящее упоминание об этих пятнах Падовец нашел в протоколах допроса Бородавки и не понял, о чем речь. В протоколах вообще было мало интересного для Падовца, и его скучающий взгляд зацепился только за пятна. Багилу он спросил о них из простого любопытства. Должны же эти вымороченные допросы принести хоть что-то новое. Но когда прозвучал вопрос, Иван почувствовал, что у него вдруг появилась возможность разорвать дурной круг безумия, в который загнал его следователь.
– Пятна коммунизма – это явление, отмеченное исследователями бриофитов. Его изучают уже несколько лет, но объяснения пока не нашли.
– Бриофиты? – не понял Падовец.
– Это мховые. Мхи. Мелкие растения, длина которых…
– Я знаю, что такое мох, – хмуро перебил Ивана капитан. – Коммунизм тут при чем?
– Ну как же? Мхи – настоящие пионеры в рискованном деле заселения необжитых пространств. У мхов нет корней, но они накапливают воду, как губки… Нет, как верблюды. Мхи обитают на всех континентах, включая Антарктиду, и романтические полярники называют их верблюдами Антарктиды.
Изучая свойства бриофитов, важно не спутать мхи с лишайниками. Основное отличие одних от других состоит именно в способности создавать пятна коммунизма. Лишайники, даже так называемый олений мох – ягель, ни к чему подобному не склонны. Истинный мох ветвист и пушист, а ягель – кожист. Поэтому – только мхи! Моховые пятна коммунизма могут появляться где угодно: на валунах и скалах, на болотах, пустошах и пустырях, на стенах зданий. Представьте, стоял себе веками какой-нибудь буржуазный парламент – каменюка-каменюкой, и вдруг на северной или на западной – обязательно на теневой – его стене появилось живописное зеленое пятно, напоминающее… Нет, сперва оно ничего не напоминает, но со временем одни замечают, что очертания пятна похожи на профиль Мао, а другие видят сходство с бородой Маркса. Борода Маркса на буржуазном парламенте – это еще не пятно коммунизма, это только его зеленый призрак. Тут дело не в форме. Пятно коммунизма может быть похоже на кролика, да хотя бы на того же верблюда. Главное, что оно существует по законам коммунизма: колонии мха не признают социальных классов и государства, но всегда готовы оказать содействие пролетариату. Кабы не клин да не мох, кто бы плотнику помог? Мох, образующий пятна коммунизма, не съедобен ни при каких обстоятельствах.
– Это все?
– К сожалению, да. Рано или поздно приходит какой-нибудь дядя Вася из ЖЭКа, садовник, маляр или группа муниципальных служащих и сдирает пятно коммунизма со стены парламента. Ржавым скребком или щеткой. Потом они долго моют серую стену раствором щелочи, чтобы больше никаких пятен. Ни здесь, нигде и никогда. Но со временем пятно коммунизма непременно появляется где-нибудь еще.
– Вот что, Багила, – Падовец протянул Ивану два заполненных бланка. – На сегодня хватит. Придете через три дня; время и дата следующего допроса указаны в повестке. Хочу предупредить сразу, что ваши попытки закосить под больного у меня не пройдут. Если будете и дальше тут сказки выдумывать, то мы вам быстро психиатрическую экспертизу организуем. Второй старый здесь никому не нужен, надеюсь, это понятно?
5
Боря Торпеда не любил киевскую осень, она развивала в нем меланхолию. Даже зимой, когда в его квартире насквозь промерзала торцовая стена – дом построили по какой-то чертовой экспериментальной технологии, – ему не было так тоскливо. Холод заставлял двигаться, больше работать, не давал отвлекаться. А осенью Торпеду тянуло домой, в Киргизию, и готовность заниматься делами словно растворялась в прозрачном стынущем воздухе.
После исчезновения Алабамы вся работа легла на него. Надо было налаживать новые схемы поставок и расчетов, но вместо этого Торпеда сидел за столиком «Конвалии», пил водку, запивал ее чаем, ел в одиночестве манты, приготовленные поваром Мишей по рецепту Алабамы, и думал, что донашивает за беглым казахстанским немцем парк как демисезонный плащ.
Так почему-то вышло, что все важное в жизни Торпеда подобрал за другими. Даже Беловодское, где он родился тридцать восемь лет назад, пыльное и неустроенное, с кучами мусора на обочинах дорог, досталось его родителям от киргизов и русских.
Из родного Инкермана их семью вместе с болгарами, армянами и понтийскими греками выселили летом сорок четвертого. В детстве Боря говорил приятелям, что во время войны его отец служил командиром торпедного катера. Отстаивать эту версию было непросто, все знали, что его старик работал на железной дороге, обходчиком Сукулукской дистанции пути, но Борино упрямство оценили, и он на всю жизнь стал Торпедой.
А может, дело было совсем не в осени. Если в тихом одиночестве жевать манты, пить большими пиалами чай и маленькими рюмками водку, смотреть, как ветер гонит листья каштанов по центральной аллее, то постепенно приходит понимание, что в парке что-то не так. Что-то пошло не туда после исчезновения Алабамы, изменилось угрожающе и необъяснимо.
Торпеде не с кем было посоветоваться, а разобраться в происходящем или в своих подозрениях в одиночку ему никак не удавалось. Конечно, он мог наплевать на все, надеть гусеницы и пройтись по парку бульдозером, вогнав в землю сомнения и предчувствия, но кто знает, чем они потом прорастут? Вот с тем же Вилькой – зачем он подрезал усатого? Тогда ведь это вышло по запарке. Если бы он хоть пару секунд успел подумать, то все повернул бы иначе. На этот раз он не станет спешить, но ему нужен намек, легкая наводка, чтобы он смог надавить на правильную педаль.
В ответ на меланхоличные сомнения чуткий космос прислал Торпеде Дулю. Тихий пьяница вывалился из-за угла «Конвалии» и очень удивился, обнаружив за единственным столиком Торпеду, поедающего манты. В обычной жизни Дуля опасался грека, а Торпеда едва замечал его среди обитателей парка. Но в этот день совпало так, что одному был нужен свежий собеседник, а другому какой угодно собутыльник, поэтому всего несколько минут спустя за единственным столиком паркового кафе они уже сидели вдвоем.
– Всегда догадывался, что мир с вершины власти не выглядит особенным, – сообщил Дуля Торпеде, когда Миша принес ему манты и налил водки. – Те же мамаши с колясками, тот же листопад.
– Мой столик – это вершина власти? – догадался Торпеда.
– Одна из них. Не Кремль, конечно, но тоже в своем роде. Пока, во всяком случае…
– Пока что?
– Пока его на зимнее хранение не убрали. Внутри ведь никакого вида нет – ни мамаш, ни листопада. Тараканы одни, и еще Миша – автомат, клепающий манты.
– Миша – свой парень.
– Алабама тоже был своим парнем. И где он теперь?
– А где он теперь? – заинтересовался Торпеда и налил Дуле водки.
– Свалил, – загадочно улыбнулся Дуля. – Главное, что сам свалил, а то мы сперва решили, что Алабама свое отработал, и его свалили.
– Значит, у Алабамы все хорошо?
– У тех, кто умеет вовремя соскочить, всегда все хорошо. Только это очень редкое свойство, оно требует силы воли и умения считать. Вот представь, как ему было взять и все бросить? Ему ведь не тридцать, уже и не пятьдесят. Но он почуял опасность – и р-раз… А ты сидишь за столиком Алабамы и задаешь мне неправильные вопросы. Ты спрашиваешь, куда он свалил. Да какая разница, куда? Главное – почему? Почему Алабама бросил парк, бросил все и как привидение растворился в лунном свете.
– О привидениях потом как-нибудь, – перебил Торпеда стремительно напивающегося Дулю. – Что ты говорил? Почему исчез Алабама?
– А я не говорил. Я не знаю. Мне не удается установить причинно-следственную связь, а ведь она важна. Проблема восходит к Аристотелю. Позже ее почтили вниманием Плутарх и Макробий. Куда уж мне со своим немытым рылом?..
– Стой, Дуля, – Торпеда отнял у старика рюмку с недопитой водкой. – Забудь про Аристотеля. Давай про Алабаму. Почему он свалил из парка и из города?
– Но я же о том и говорю, – обиделся Дуля, – что не могу понять: то ли Алабама исчез потому, что в парке появились ребята из конторы, то ли они появились потому, что здесь не стало Алабамы.
– Из какой конторы? – спросил Торпеда, но тут же понял, из какой.
– Из гэбухи, дорогой мой. Два обаятельных молодых человека полтора месяца назад устроились работать инженерами на аттракционе «Утки и лебеди». Зачем на этой детской игрушке нужны целых два инженера, когда там достаточно одного техника? – Дуля вопросительно посмотрел на Торпеду, и тот немедленно вернул старику его рюмку.
– Так зачем?
– Тебе виднее, мой милый. Раз сюда присылают сразу двух оперов под прикрытием, значит, что-то бурят, а ты меня спрашиваешь, «зачем»? Тебе есть у кого спросить. Но когда будешь задавать свои вопросы, не забудь, скажи, что эти инженеры не из нашего отдела КГБ. Это не бездельники Галицкого.
– Кто же тогда?
– Не знаю. Наверное, с Владимирской прислали. Так что все обстоит серьезно.
– А если серьезно, то ты откуда знаешь?
– Так ведь и я не дурак. Что-то вижу и что-то еще понимаю.
– Ладно, Дуля, – поднялся Торпеда. – Мне пора. А ты ешь, не спеши.
Даже тени не осталось от недавней его расслабленной меланхолии. К черту осень! Киев – ленивый город, но киевская лень опасна. Она отвлекает и склоняет к сибаритству. Манты под водочку за столиком «Конвалии»! Разговоры об Аристотеле! Бровь поднять не успеешь, как сплетут тебе лапти и сунут за решетку. Даже Алабама отсюда чухнул, а ведь серьезный был боец, каких немного. Но Торпеда тоже не цыпленок, не брус шпановый. И Бубен здесь сидит не просто так. Сейчас они раскрутят эту карусель, и все утки полетят лебедями!