шем классе было больше чем предостаточно. Я говорю о них с одной лишь целью — показать, что хорошо знаком с вопросом. Рангвальд Лофтус и Кристен Хансен, к примеру, были украшены настоящими бананами. Они не скрывали их и не хвастали, но насколько я помню, их половые органы были действительно огромных размеров. Оба были скромными молчальниками, ходили со своими бананами в штанах, будто так и надо, никаких сексуальных разговоров, никаких! А рядом с ними мы, другие. Не особенно удачные красные плоды после не особенно удачного лета. Рассматривая друг друга, мы понимали, что от природы нам дано поручение — продолжить жизнь на земле, в большей или меньшей степени. Понимали, но не хвастались перед девочками этим как бы своим преимуществом. Здесь мы были едины. Но почему тогда мое подсознание воспылало иметь огромный половой аппарат? Следует рассматривать как неосознанное желание? Вопросы, на которые я не мог найти ответа, но одно я знал твердо, что против своей воли я поручил Гру Харлем Брундтланн, мягко говоря, играть не совсем красивую роль. Утешал себя, что я не хотел, не отвечаю за работу своего подсознания… но легче не становилось. К тому же я сам был настолько мокрый, что вынужден был встать и сменить пижаму.
Сначала я встал, конечно, под душ. Иначе какой смысл менять белье! В «Арбейдербладет» я читал, что женщины, которых изнасиловали, стояли часами под душем. Происшедшее со мной во сне, пусть и не совсем приятное, но, конечно, ничто в сравнении с настоящим насилием; но я думаю, я понимал теперь этих женщин, их стремление встать под горячую воду. Я мылся и лишь изредка бросал косые взгляды на пипку. Я как бы занял дистанцию по отношению к ней. Возможно, вел себя, как мальчишка, но ничего не поделаешь. Такое чувство, будто тебя предал твой лучший друг. Обманул маленько, и ты избегаешь встречаться с ним взглядом.
Грязную мокрую пижаму я засунул в корзину для белья. Потом достал темно-синюю с белыми бомбочками, подарок мамы на день рождения, когда мне исполнился тридцать один год. Часы показывали без двадцати минут пять, и я чувствовал себя бодрее. Стыд, разумеется, не выветрился еще, но я заметил, что нахожусь на верном пути. Время, правда, не совсем обычное, чтобы вставать. Не могу припомнить ни единого случая такого раннего вставания в своей жизни, без двадцати минут пять! Смех да и только. И я вышел на кухню и выпил большой стакан молока. Моя мама, которая всю свою жизнь страдала бессонницей, всегда говорила, будто молоко действует успокаивающе и помогает уснуть. Я знал ее мнение. Правда, снотворного воздействия молока я не ощутил. Наоборот, почувствовал беспокойство и волнение и потому сел за стол. Именно здесь сидела мама, когда ей не спалось по ночам, и держала в руках стакан молока. Эти ранние утренние часы были для нее нормальным временем суток. Она пила молоко и раскладывала пасьянс… карты были старые и изрядно потрепанные. Между прочим, у нас здесь возникали не частые, но препирательства. Не из-за ее молока, разумеется. И не из-за пасьянса, хотя я не любил ни карт, ни карточной игры. Нет, но она постоянно манипулировала картами, и мне приходилось то и дело говорить ей: «Стоп, погоди!» Впервые она рассказала о своем нарушении правил игры в карты в самом узком кругу ее друзей и знакомых. Я думаю, это было перед самым рождеством много лет назад. Кто был у нас в гостях, я не помню, помню только несколько чужих теней на диване. Мама произнесла небольшую речь о себе и своем сне, и в этой связи я услышал такие факты из ее жизни, о которых раньше не знал и не слыхивал. По правде сказать, вплоть до этого момента я не интересовался ночной жизнью мамы, и я думаю, в самом начале немного рассердился, что она говорит о столь интимных, на мой взгляд, вещах почти незнакомым людям. Не знаю, что с ней случилось. Но после того как она упомянула о стакане молока и об утешительном воздействии колоды карт, она рассказала с легким смешком, что всегда немного подтасовывала карты. У теней на диване обозначились рты. Рты смеялись. Комната наполнилась смехом. Я сидел на стуле рядом с мамой и наблюдал эту отвратительную комедию. Смеющиеся люди. Без имен, без лиц. Моя собственная мать, которая почти с гордостью заявляет, что не совсем следовала правилам в раскладывании пасьянса. Подумать только: ради всего святого, что она хотела этим сказать? Что она вставала ночью, когда ей не спалось, — совершенно естественно. Стакан молока или два стакана — тоже неплохо. Даже против раскладывания пасьянса я не имел ничего против. Но почему она мошенничает? Кого она дурачит? Саму себя, разумеется. Она сидит на кухне, раздосадованная ночным пробуждением, и дурачит сама себя. Держа в руке стакан молока. Она раскладывает карты, чтобы выяснить, где находятся три червовые карты и пиковый валет. И когда она находит их, она начинает плутовать. В результате пасьянс получается. Но в то же время (глупой ее никак не назовешь) она понимает, что удачный исход в пасьянсе получился благодаря нечестным махинациям. Какая радость ей, какая польза? И еще одно очень важное обстоятельство: она обманывала не только себя. Она обманывала также меня. И других тоже в нашем обществе. Мы спим сладостным сном и горя не ведаем, а нас обманывают. За нашей спиной разыгрывается нечестное, нечестное, действующее разлагающе на одного из нас, индивидуума в нашем коллективе. И с ним мы как раз должны вступить в контакт утром, когда солнце взойдет над верхушками гор. Я, например, буду завтракать с ней. Она купит в «ИРМА» яйца и масло. Мы все думаем, что перед нами честный человек с честными намерениями. Мы доверяем ему! А что получаем взамен: она надувает нас. Выкидывает штучки-дрючки. И это моя добрая, добрая мама, которая сидит утром со мной рядом и пьет чай? Которая носила меня под сердцем и потом крестила? Кто же она в действительности? Может, шулер? Человек, обманывающий себя постоянно и находящий в этом удовольствие? Человек, которому дарован сон взамен стакана молока и мошенничества? И вдобавок: почему она смеется, когда делает такое признание? Почему смеются эти безымянные тени на нашем диване? Неужто смешно? Неужто так-таки весело? Нет, еще раз нет!
Ну, хорошо. В тот вечер я стрелой выбежал из комнаты. Хлопнул дверью и выбежал под дождь. Пришел домой почти в восемь вечера.
Давно это было. Мне теперь за тридцать. Мама умерла в городской больнице. Мясные котлеты в морозилке — единственное доказательство ее пребывания в этом мире. Мороженые мясные котлеты и я, Эллинг.
Часы показывали без пятнадцати пять. Смехотворное время суток! О чем она думала, когда вставала без пятнадцати пять, или, точнее, без десяти минут пять, пила молоко и морочила себе голову до тех пор, пока пасьянс не получался. Думала ли она обо мне? Думала ли она с нежностью о своем Эллинге, который лежал в своей постельке и не подозревал о ночных маневрах мамы. Беспокоилась? (Что станет с ее мальчиком Эллингом?) Мысль мне очень понравилась. И даже очень. Ведь что творилось вокруг, когда я рос? Угоны машин и кражи в киосках. Наркотики и нежелательные беременности. Ведь не один Арне Моланд пошел по кривой дорожке. Мама не спала ночами из-за меня? Боялась за меня, за мое будущее?
Нет. Не думаю. Она знала хорошо своего мальчика. Он был примерным, дисциплинированным и послушным. Она видела, что подаренный ею самолет-конструктор я собрал согласно инструкции, быстро и прилежно. Она слышала, как я добродушно и весело смеялся в своей комнате. Если я выходил из дома, так только по надобности. Я не был разгильдяем или транжирой.
Я встал. Скоро пять. Все равно смехотворное еще время. Мысли и чувства повернули внезапно в другую сторону. Стыд за свое подсознание, сотворившее такое с Гру Харлем Брундтланн, не уходил. Однако я снова провернул в уме увиденное во сне и рассмеялся. Бог ты мой, какой у нее рот! И сколько семени приняла! Хватило бы на всю солнечную систему. Но можно ли упрекать себя с точки зрения нравственности за созданные подсознанием непристойности, если ты спишь и ни о чем таком грязном не помышляешь? Если «да», то понятие «вина» оказывается очень сажным явлением. Однако все равно нельзя отрицать: воссозданное в подсознании является результатом наших сознательных действий. А за них мы полностью в ответе — тут ни к чему упорствовать и отнекиваться. Почти точно так обстоит дело с нашими сновидениями. Хотя, конечно, разница есть. О наших поступках в бодрствующем состоянии обычно судят да рядят другие люди; сны остаются с нами, они составляют нашу собственность, разумеется, до той поры, пока мы сами добровольно не расскажем о них. Вот, к примеру, если я умолчу, что делала Гру Харлем Брундтланн во сне со мной, так внешне ничто не изменится. Ко мне будут относиться как и прежде. А если я, наоборот, захочу описать приснившееся мне и публично возвестить об этом, к примеру, в торговом центре, тогда я, возможно, должен рассчитывать на резкую реакцию. Значит, разница между действительностью и сновидением заключается в том, что пережитое во сне дает возможность замалчивания. Тут я заметил, что опять чуть было не рассмеялся, но вовремя, однако, сдержался. Разве именно замалчивание не является началом, первой стадией всякой лжи, с которой я решил бороться? Насколько я понимаю, да. Совершенно случайно я узнал, что Ригемур Йельсен совершала мелкие кражи в магазине. Она жила, замалчивая эту не совсем красивую сторону своей жизни. Точно так же было и с Рагнаром и Эллен Лиен. Они скрывали, что творилось у них дома. Правильно, Эллен Лиен доверилась своей подруге-лесбиянке чуточку, но когда? Явно после ее клятвенных заверений о молчании, тут даже ни доказательств особых, ни фантазии не требуется. Значит, замалчивание таким путем охватывает постепенно все больший и больший круг людей. И проблема здесь налицо. Распространение замалчивания может ведь парализовать саму человеческую общность! Если отдельные индивидуумы недееспособны, следовательно, недееспособной становится наша социальная действительность, а это ведет к заболеванию и гниению всего общественного организма в целом. Вот почему я серьезно воспринял такие внешне безобидные действия, как плутовство с раскладыванием пасьянса. Короче говоря: теперь я сам попал в труднейшую ситуацию. Понял, мое ночное видение было не что иное как взгляд в себя, в свое нутро, в свое «я».