Видения Коди — страница 26 из 105

его собственный отец дожил до один-ноль-девяти, 109, из-за земной югославской воли к жизни и если, сказал он, не подсуетимся понять, что это значит, мы скорее всего умрем – от эмоционального запора, бедного американского недомыслия, страха и самоужаса. Много, много раз возопляю я нынче вечером в своей скитающейся душе: «О почему отец мой не дожил?» Смотрю на гранки «Д вдали от Г», которые выбросил в бедную корзинку футбольного вымпела, которую мать купила мне для веселых октябрьских дней 1950-го – наверху (разве не понимаете, что означает наверху, я в ссылке и она в изгнанье в этом кошмарном внизу из-за моей собственной глупости, о которой призрак моего отца никогда не предупреждал или чего не сдерживал, у нас половина комнаты, которая была раньше, плата та же, хлопот больше, приходится слушать звуки новых жильцов сверху, словно в преисподней слушаешь верхние звуки небес, они средних лет особенно материалистичная жалующая нью-йоркская пара, однажды дама заставила меня помогать ей ставить машину на стоянку, когда застряла на большом дереве впереди, что фигурирует в драме моей глупости, потому что то было милое летнедерево моих Ч-мечт 1950-го, они вели к страху, к ней, к не отказыванью съехать сверху, а она оставила мою мать в одиночестве и впоследствии рыданьях от переезда на Юг, к Нин, О когда же горести этой про́клятой семьи завершатся, зачем всех нас вынудили ковылять в темноте, как рабов, покуда другие семьи, поменьше, срут на свету и засвечивают луны своей собственной тупой жопе невежественной пустоты, почему дикие темные Дулуозы были прокляты и в особенности те, что как Эмиль и Мишель? – то дерево – та пара наверху – и обретенье семьи наконец примирило меня с низом после ужасов и болей конца сентября после ее первого оскорбленья, работая и зарабатывая несколько дубов и обзаведшись кроватью в эту комнату и смазавши мой прибор и однако же вдруг необъяснимо слишком уж часто напиваясь и бросая Рэчел и Джейни То ради той бычихи Джозефин, все это началось 25 октября, что также было великим мгновеньем открытия моей души, однако смирившись с низом как миленьким уютненьким местом, только теперь оказываюсь затравленным до самого конца, и мне нужно паковаться и уезжать, и направляться к преисподней, и отбывать даже от рабочего стола, который я лишь три дня назад закончил ремонтировать, и который станет сценой для штудий и всей огромной упорядоченной вселенной моей жизни, которую я любил, мне приходится, уезжать, как беглецу, вновь шатаясь в темноте, совсем как в том сне обо мне, и о Па, и о Ма, никогда не о Нин, шатаясь с немногими пожитками по темной дороге из Нью-Хейвена обратно домой, и коты наши следуют за нами, чтобы вот-вот переехаться машинами с их ослепительными фарами, налетающими на нас по шоссе, мне нужно паковаться, совершенно вычиститься, чтобы соответствовать злым потаенным желаньям этого мира, ехать некуда, кроме воды, ужасной, ужасной темной морской воды, оставив позади поля жизни и мать мою, великого и окончательного защитника моей жизни и души, кто прямо сейчас спит, а может, и нет в соседней комнате, О кому могу я молиться о милосердии, я молился Папке, чтоб сделал ее счастливой, а этого просить тщетно – вон лежит она, когда иду я за кофе, слышу, как она просыпается, для нее это тоже скверная ночь, ибо ночь эта, когда я вернулся домой и сказал: «Мне лучше уехать сейчас же и насовсем, только так одним махом избавимся от всех хлопот», и потому по сути: «Это моя последняя ночь у тебя в доме, мать, что ты с такой любовью приготовила для меня, однако ж как могла ты предвидеть или даже предотвратить мое зло, которое предваряло собственные свои злы, и первое зло не умалило ее, когда впервые я осознал, что не любил ее или она мне не нравилась вообще за восемь дней до нашей свадьбы» – О скучный клоун. И теперь чтобы как-то оправдаться за прокол своих дней я думаю, могу создать великую вселенную и, конечно, это я могу —) как и сказал, я смотрю на гранки «Д вдали от Г» в корзине и вспоминаю своего Папку-печатника, и как он ими дорожил и никогда не позволял мне их выбрасывать. Может, я выбрасываю свою жизнь, но клянусь, что нет – Эта ночь так истерзана, что немыслимо – Я вернусь и все это догоню трезвыми серыми утрами моря, Аляски, Южной Америки, яванских городов. Я влюблен в свою жизнь и держусь за нее – В смысле, за веру в нее. Может, я и рассеянный никчемник, но я по-прежнему мужчина и знаю, как сражаться и выживать, я уже так раньше делал. Боги, если не помогаете мне, а наоборот язвите меня, опасайтесь меня, я способен ловить молнии и стаскивать вас вниз, и раньше так уже делал. Adieu!


И вот глядите, в 1943-м я врубался в смысл моря, когда назвал его своим братом, море мой брат – Теперь все зависит от завтра, поеду ль я сразу – на великом судне, кругосветном торговом судне Дена, моей судьбе – Я хочу стоять вахту вдоль по Нилу и Гангу – Как бы то ни было, теперь я один. Порок пропитывает мне кости и делает меня старше и мудрей. Но лишь для мудрецов мудрей я – дети мои по мне скорбят. Рыдают по мне, рыдают по кому угодно, рыдают по бедным тупым ебилам мира сего – рыдают по волнам – взрыд, взрыд – вот глаза мои начинают странствие, из которого я собираюсь вернуться возрожденным, и огромным, и безмолвным. И вот я всю ночь складывал вещи, лишь бумаги со стола, и это кошмарная печальная штука – мои темные очки больницы, ладно (выданы мне общительными ветеранскими комитетами); мои очки для чтения, двенадцать долларов, когда я продал свою книжку; моя машинка, ныне в саване насовсем, я не могу ее с собой взять, помню тот день, когда она вернулась домой на Сара-авеню, когда Папка потерял свое дело, а я сразу же начал с рассказами о Бобе Чейзе, владельце «Нью-Йоркских Шеви», и напечатал летнюю лигу («Залив», «Тайдол», те безымянно намеренно солнечные названья, «Тексако», рафинации солнечного света в каждом, рассеиваясь в возгонке солнечного света во всей деятельности лиги); машина эта, этот бедный спазматик с содранной кожей, и теперь все знают ее по «Д вдали от Г», эта машинка, на которой писал сам отец мой, редакционные статьи, письма (беда с жизнью в том, что у нее свои законы и рычаги душ людских без учета малейшего их пожеланья, а это рабство); мое объявление «Харкорта», которое Дени Блё гордо желает и завтра увидит (и как меня теперь примет Дени?); мои маленькие стиралки, круглая, которую я привезу, мягкая прямая, которую оставлю, все это имеет для меня значение, как Государство, оно обширней Ассамблей; бедная трубка (Папкина) и стойка для трубки, которой я больше никогда не воспользуюсь, что есть напоминание о перемене (никаких больше покурок) больше, чем что-либо еще в моем трагическом гробу рабочего стола этой ночью: О дитя гостиной Фиби с его первым виденьем стеклянных шариков, пришел ли он жить лишь для того, чтобы его похоронили? (стол этот на самом деле – старый Фолкнеровский письменный стол из Южного особняка, подарок на день рожденья от Нин и Льюка в 1950-м, когда дни рожденья были днями рожденья, а не годовщинами совести и виноватости); торговый чек, Ма только что купила мне тут новые ботинки на манной каше для дома, и теперь мне приходится возложить их на чужеземную почву, когда она прочила им «Радио-Град» либо свой первый жалкий взгляд на здание ООН; Господи защити, пожалуйста, своих нежных агнцев! если этого не можешь, благослови их, благослови их – мой синий «Вечнострый» карандаш, также из больницы, которым я начал этот великий дневник, что временно спас меня и начал международного призрачного и теперь утраченного Дулуоза Долоров; пачка недавних писем, перевязанная, с жалкими посланьями от добрых сердец мира, включая Джун, и тут так, словно я отбивался нынче вечером от злых птиц, а не что-то человечье, такое, что насылает Дьявол, не мир, и великая черная птица размышляет за моим окном в высокой темной ночи, дожидаясь, когда можно будет облечь меня, когда завтра покину дом, только я намерен увернуться от нее успешно чистым анимализмом и способностью, и даже оживленьем, так что спокойной ночи —

И так далее, и я собирался дальше рассказать все о своем отъезде, и проделать это можно лишь одно за другим, перечислив все неотступное сей дышащей жизни – Рой Редмен из «Линий Клайд», который кучерявый цветной парень, работает санитаром в Кингзбриджской больнице Д. В.[25] и напоминает мне не мощно и т. д., но в точности мою сестру каждым своим ошеломленным методом, скажем, смотрения телевидения, забывания того, что ты только что сказал, да и теми же самыми губами (ничего женского в нем вообще нет, а в особенности ничего негрского, как у Дяди Тома) и кто был одним из упертых организаторов Н. С. М.[26] еще в Депрессию, когда моряки были бичами, на которых нападали легавые по старым чернильным портовым районам ранних Кинохроник «Патэ», и видно было, как летают дубинки, ну виден был этот Рой Редмен, он подписывается именем «Рыжий» с кавычками, и в скобках, вот так, («Линии Клайд») – он написал мне рекомендательное письмо В-П[27] – президенту Н. С. М., с зачином: «Это послужит вашему знакомству с моим очень хорошим другом Джеком Л. Дулуозом. Сочту личной услугой мне, если ничто не помешает вам оказать любую любезность к нему или попеченье, какое будет в ваших силах. Просьба принять мои добрые пожелания и в память о наших старых совместных временах, спасибо, Вш. очень искренно „Рыжий“ Редмен („Линии Клайд“)» – это учтивое письмо, одно из самых драгоценных моих пожитков, может в критический миг завтра или в четверг пронести меня сквозняком сквозь весь Н. С. М. – и звучит оно в точности так, как он говорит, медленно, сурово, уверенно, озадаченно, жуя резинку. Все верили и доверяли Рыжему в больнице, лишь чтобы иногда его увидеть, ты иногда радостно дрожал в груди, особенно если стояла ночь, и по Телевидению шли бои, и все сидели вокруг, с Рыжим, лишь на миг не на работе, говорившим: «Кому сегодня одна втравка?» с той самой безымянной растяжечкой, что появилась у него, и он таскал ее с собой, вероятно, по всему миру вкруговую раз десять