[30], и Коди, и Бакла, завсегдатаев денверской бильярдной, и самих бильярдных Фриско, весь дикий мир мужчин в чокнутых дымных местах, включая пуэрториканцев из М. К. С.[31], которые уводят нас обратно к местам за Адамом и Евой, ко встречам великой латинской ночи, в которую я врубался в МексГраде – Так, я намерен интересоваться подобным всю свою жизнь, но, чтобы действительно в это вовлечься как мужчине на другом уровне связи мужчины-с-мужчиной, я также намерен говорить о таком с людьми, если смогу, как, например, прекрасная история Дени вчера вечером о младшем электрике, который списался с «Эдамза» и теперь его замещает чудесный добродушный простак, Джо-подобный парень (несколько пив дают человеку силу мыслить, как я это делаю, а вот чересчур много крадут у тебя остальное) – Я собираюсь говорить об этом с парнями, но самым главным, наверное, будет монолог длиною в жизнь, что уже начался у меня в уме – жизнедолгое полное созерцание – что еще на земле я на самом деле знаю за исключением того, что отказываю себе во всяких знаниях, какие выявят во мне качества, которые ценнее всего для других; не для меня, хоть я не перестаю думать, что хорошо для меня, равно хорошо для кого угодно из моих разумных друзей – Вчера ночь в Баре Уэст-Энда была безумна (я не успеваю так быстро думать) (очень нужен магнитофон, непременно куплю такой, когда будущим мартом «Эдамз» нагрянет в Нью-Йорк, тогда вот я смогу вести самую полную запись на свете, что само по себе можно разделить на двадцать толстенных и вполне интересных томов пленок, описывающих деятельности повсюду, и возбужденья, и мысли безумного, ценного меня, однако столь же логичного, как роман Пруста, потому что я и впрямь все время вслушиваюсь назад, хоть могу и нервничать у микрофона и даже болтать слишком много). Эти два дня – ну сперва, Дени действительно вышел меня встретить (после тех последних мыслей в обжорке за проволочной оградой, припоминаете?) (а теперь послушай-ка вот что, Джек: у п/х «През. Эдамз» красные спасалки на белых леерах, по ночам вода за ними темна, когда глядишь из полной событиями каюты дыма, питья и разговоров через иллюминатор, а на спасалках на фоне темных причалов мира сказано «Сан-Франсиско», ибо Фриско и как я говорю про того негра-кока, на самом деле порт портов и вот ради этого, стало быть, я почти что готов решить отплыть в по крайней мере один четырехмесячный рейс палубным, обычным матросом, хотя наутро меня ждет работа каютного стюарда на другом судне, компании с Западного Побережья, но курсом на Францию) – Вот события этого мига настолько безумны, что, конечно, мне за ними не угнаться, но хуже того, они как будто были теми приятными воспоминаньями, что со своей мирной асьенды или Прусто-постели я старался припомнить in toto[32], но не мог, потому что, как и реальный мир, так обширны, так потопно огромны, что я жалею, Бог не сделал меня самого обширней – вот бы мне иметь десять личностей, сотню золотых мозгов, портов гораздо больше, чем портов есть, больше энергии, чем у реки, но я обязан бороться, чтобы всем этим жить, да и пешком, да и в этих маленьких ботинках на манной каше, ВСЕ это – либо совершенно задрать лапки. Вот, снаружи бара этого небольшой скверик, посижу там, улетев (от себя), глядя на последние синие огоньки Уолл-стрит в высоких окнах, вспоминая сон обо мне самом как моряке, что проходит прямо мимо этих безымянных огоньков, где человек склоняется над синькой, чтобы навестить девушку, которую я ебу, и в действительности я ровно это же и сделал в 1944-м, когда получил свой пропуск Береговой Охраны на рейс в Италию на «Холте Джонсоне» и внедрял прекрасный хер свой в прекрасный мягкий, влажный межножный блям Сесили Уэйн и кончал с топорщившейся головой. Теперь жизнь великолепна, и неимоверна, и прекрасна; тут в двадцать девять я себя чувствую больным стариком; но мне пришло время отстроить себя заново; и отстрою; и я впервые за долгое время счастлив. Сегодня забрал на работе свои последние шестнадцать долларов, тьфуи. Могу сделать одну кругосветку на «Эдамзе» как М. М.[33] палубной команды (то же темное судно, что ко мне прилетело в ночи, как червь Блейка), а затем как-то, в порту Фриско, заделаюсь дневальным, если получится, а нет – пойду дневалить на другом судне. Подлинная история торговых моряков не в одних лишь их пьянках на стоянках в портах, и приключеньях, и в их работе, а в огромной вселенной их замысловатых разговоров в Домах Союзов о приходящих судах, отходящих судах, бумагах, паромах, аттестациях, взносах, женах, кляузах, пропусках, уловках, опозданьях, опереженьях, сами понимаете (об этом дальше больше) —
Но КАК собираюсь я держать ум свой наполненным таким вот манером и, между прочим, также разговаривать обо всем со всеми, первый из кого Дени – трезвыми энергиями серым утром у серого Сиэттла.
О БРУКЛИН, Бруклин
где я прожил
все эти годы
Построили ль мост
прямо тебе в сердце
И мимо того призрачного
дурацкого Скуибба
Вздымайте воздуся розовой ночи
и все впустую?
но теперь в Бруклин, это как в ту ночь, когда я смотрел на Бостонскую Гавань, тот же расклад, и те же дальние огни, но Нью-Йорка, обширней, мористей, с призрачным розовым Бруклином на той стороне, но теперь я заикаюсь, как Тони —
О печальная ночь – О портовый район!
Причал 9, «През. Эдамз» мой корабль судьбы, должен им быть, я продолжаю все знать раньше времени – Я жду здесь в Нью-Джёрзи, покуда он вообще не прибыл, и я знаю, что на «Презе Э» отправляется в Ёкохаму гора виски «Четыре розы» и стеклянная посуда в Гонконг, а во Фриско какие-то станки, и еще что-то в Сингапур, Кобэ, Манилу, где, полагаю, дальше на обратном пути вокруг света его подберут до Венеций и Триестов – но об этом больше дальше, т. е. груз, склад на Причале 9, огромная всесветная сортировка «Эри», погрузочные пандусы. Вот сейчас, в зале ожидания железной дороги «Эри» (та же дорога, у которой был эдакий дождливый звук глухомани, когда «Старый призрак Саскуэханны» значил ее среди всех прочих в Хэррисбёрге, Пэ-я, и настоящие станции которой объявитель с переливом, как у У. К. Филдза, объявляет сейчас, кроме всех маленьких нью-джёрзийских станций с такими названиями, как Арлингтон и Монклер, неинтересными дикими именами, вроде самой Эри) – здесь на станции на лавке с подлокотниками, чтоб не давать, полагаю я, бродягам вытягиваться во весь рост, я прикорнул, позвонивши Чернышу, но про Черныша через секунду. Просыпаясь от дремы своей, я вдруг вспомнил, что прекрасная блядь из Уошингтона, Милдред, которая останавливалась у Дэнни с шестидесятилетней Мадам Эйлин, которой я ввинчивал всю ночь, а наутро Милдред вернулась после ночи гостиничной ебли с богатым странным парнем-миллионером из Вермонта и сняла с себя одежду, села в кресло в одной комбинашке, покуда я смотрел с кушетки Эйлин (куря и попросту дергая утреннюю марихуану, навязанную мне Дэнни), задрала комбинашку, которая была черная, схватила себя за пизду, которую Дэнни считает лучшей на свете, потому что сжимает тебе хуй, как мягкий кулак, и сказала: «Старой распорке нужно покататься». Если б не тот Ч, что позволял мне лишь балдеть и пялиться, я бы сделал одно из двух, как я сейчас оглядываюсь на тогда со своей скамьи на Железной Дороге Эри, дожидаясь «Президента Эдамза» курсом на Сингапур и своей стрелки с Боцманом Чернышом ради последней возможности взойти на борт смурного судна судьбы – Я бы сказал Эйлин, которая ее мадам и старая дружбанка: «Эйлин, спроворь-ка мне Милдред», громко, чтоб у них раскаты хохыта подымались, либо я б встал на колени у ног Милдред и сказал: «Если слишком будешь гладить эту киску, я замурчу». Ну вот и нахуя я этого не сделал! – как мог я пропустить такую жопку! – что за женоподобье, что за нарколепсия обуяла меня оттого, что застрял я в своей «увольнительной на Манхэттен» с 1943-го или даже 1944-го, или, еще хуже, 1939-го – эдакая пизда и затем мы б мило еблись в красной спальне у Дэнни, я бы сказал: «О боже мой, что за совершенное седло», и она бы сказала: «Есссли, уууу, вгоняй, папуля», и что вы думаете, я б вогнал? – со старой зловещей Эйлин, голой, шестидесяти лет, всюду белой, высокой, пузатой, но хорошегрудой, пристально наблюдавшей за всяким движением сцепленных членов и с таким видом, что как у мадам в грязных книжках (фактически, мы все утро глядели непристойные книжонки, фотографии Парижа 1910 года, лучшая, где парень в коротких гетрах и шляпе таранит пальцем женскую пизду, отгибая ее назад, платье задрано, над гладильной доской), тот прилежный, тяжко-векий полуулыбчивый полузмейский вид похотливых подгляд в комнатах столь чувственных, что можно кончить лишь от одного на них взгляда. И вот я клянусь нагрянуть в Уошингтон при следующей кругосветке (если попаду на «Эдамз», а если нет, все это ожиданье будет иметь ироничную бесполезность, хоть мне и удастся обойти вокруг света менее прямым путем, с судна на судно волей-неволей) и поищу Эйлин и Милдред, поврубаюсь в кое-какие блядовни конгрессменов, поебусь, поем, попью и повидаюсь со своим бывшим домохозяином, а может даже познакомлю с ним Милдред просто шутки ради и так, словно б я шмаровозил, чтоб его удивить и заставить думать, будто я таким манером капусту сшибаю, потому что ей он расскажет все, что обо мне знает. Таковы были мои мысли, когда я проснулся после той освежающей небольшой дремы, и мне она была нужна. Прошлой ночью дома я разговаривал с Ма, обещал сводить ее поглядеть чего-нибудь и на ужин (для этого я выбираю «Сласти») перед тем, как ехать (если смогу), и срубился в одиннадцать, проснулся в четыре беспокойно, поспешил в Джёрзи-Сити долгим дурацким перегоном на поезде Е с жалкими беловоротничковыми регулярными пассажирами из Куинза, что лишаются чувств в душных поездах, не только едя на работу, но и