[54] на Русском холме, вклиненному и потерявшемуся на узенькой неведомой боковой улочке, и сажаем золотых девочек в розовую ванну, их игрушки и маленькие оборвыши-пыли лежали, кукольно-дремля, под кухонной плитой, покуда в ночи сладко они вдыхали мир и надежность отчего их дома, материной заботы, ангелов ангельских, дщерей человечьих, детей Божьих. Смутно в кухне, у дверки в кладовую, расписанной Эвелин, висит коллекция «В наших захолустий» и «Майоров Хуплов», пришпиленных старым непрерывным Коди.
На верхушке раковинной кладовки устроен его косячный набор, его чайная мисочка, его оттяжная тарелка или оттягокотелок, или кнюси, тарелка, стакан, глубокая тарелка, маленькая, со сверточной бумагой, щипчиками, косячной трубкой (полая стальная труба), шомпол для косячной трубки шел в комплекте с трубой, приделан, орудие искусства на самом деле, пузырьки с семенами для возможных будущих буржуазных сельскохозяйств, осевши в укрытом розами домике на черничном холме, где платье Эвелин вьется по ветру, когда Коди бежит, как Джек-с-Джилл, вверх по склону, чтобы перенести ее через порог, а детки меж тем ликуют, дочери понимают. В этой грезе лежу я, свернувшись змеею под холмом, и Райская Птица очень далека, на самом деле, может, в Южной Америке. Косячный набор Коди включает в себя старые косяки с 1951-го, даже 1950-го, такие мелкие, что истаскались до полной незримости; и мраморка, грубая и керамическая, как те, что я катал.
Война станет невозможна, когда марихуана войдет в закон.
Великий джазовый чайноприход, где я наблюдал виденье Коди, равное Мексике, случился в «Дыре Джексона», когда мы услышали альт маленького Ирвина Гардена; та ночь началась рано —
Но последнейшим и, вероятно, на самом деле, по сравнению с Мексикой и джазовым чайным приходом, о котором я расскажу через минуту, лучшим виденьем, также по приходу, но при совершенно иных обстоятельствах, было видение, что случилось у меня про Коди, каким он показался мне однажды сонным днем января, на мостовых рабочеденного Сан-Франсиско, совершенно как в рабочедень после обеда на Муди-стрит в Лоуэлле, когда приятель мальчишества моего потешник Джи-Джей и я играли в зомби-закорки в фабричных конторах по найму и салунах для рабочих (то была «Серебряная Звезда»), такие же и так же и Три Придурка, когда вываливают на улицу, спотыкаясь и сшибая друг друга, Мо, Кучерявый (который на самом деле с лысым куполом, большой такой здоровяк) и бессмысленный балдеж (хотя несколько таинственно, как будто он был переодетым святым, супердуперским знахарем в маскарадном костюме с добрыми на самом деле намерениями) – не могу вспомнить, как его звали; Коди знает его имя, кустистый пернатый волосатый такой парень. Коди должен был присматривать за своей работой на железной дороге, мы только что взорвали в машине, пока ехали вниз по склону в дикие средне-Маркетные уличные движенья и на Третью мимо Малого Харлема, где два с половиной года назад мы прыгали с чумовыми тенорными кошаками и Фредди, и всеми остальными (я врубаюсь в Малый Харлем дождливыми полуночами, возвращаясь домой с работы в черной обвислой шляпе, с угла, бледные хорошенькие розовые неоны, модернистский фасад, лужи такие розовые тлеют у подножья входа, долгая стреловая безлюдная Фолсом-стрит, которая, как я не помнил в своих тогдашних Восточных грезах, бежит прямо в дальние огни Миссии или Ричмонда, или какого еще района, вся сверкает в индиговой дали ночи, что наводит тебя на мысли о грузачах и далеких перегонах в Пасо-Роблес, унылое Обиспо или Монтеррей, или Фресно в дымке шоссейных дорог, последних трасс, Калифорния вверх и вниз по береговым автострадам, тем, что с концом, который водяные ориенты и обагренные Голгофные великолепья Тихоокеанского Бассейна и Бездны), мимо занюханных баров с невероятными названьями (для цветных бары), вроде «Лунный свет в Колорадо» (этот на самом деле в Филлморе) или «Голубая полночь», или «Розовый стакан», а внутри в них все сплошь жалкий грубый бурый виски и розовато-лиловые ерши, и мимо Мишн-стрит тоже чуть раньше (до Фолсома) с ее угловым конгломератом бродяг или иногда очередями алкашни на измене, настолько удолбанной, что когда мимо проходят какие-нибудь красотки, они даже не смотрят (пусть даже и стоят в очереди, ждут, когда можно будет сдать кровь за четыре доллара у «Резаков», чтоб можно было унестись оттуда и купить вина и ссакоягодного бренди для Ночи на Эмбаркадеро) или если и смотрят, то лишь случайно, они, кажется, слишком уж виноваты, чтоб на обычных женщин смотреть, только Пароходные Энни припричальных bouges[55] с узлами в своих палках вместо икроножных мышц и безгрымзовыми отметинами зубов в лиловатых своих деснах, Ей-зус Кризи-стос!); бичи Миссии и Хауарда, что живут в жалких блошатниках, вроде гостиницы «Жаворонок» в Денвере, где жили Коди и отец его Старый Коди Помрей-Цирюльник, и откуда они вместе отправлялись на свои воскресные прогулки рука об руку и дружелюбно после разборок накануне субботней ночью из-за его винного перепоя в церемониальном прибереженном вечернем кино, так что он храпел, когда капельдинерам приходило время закрываться, и горящие огни в театре являли шаркающим публикам целых мексиканских и арковых семейств вид одного из их собратьев-американцев на сиденье, выпимши, а это для маленького Коди венец целому дню субботних радостей, вроде чтения «Графа Монте-Кристо», покуда отец его цирюлил деловым утром рабочего дня, уборка в «Жаворонке», и под конец дня настоящая хорошая еда в сравнительно неплохом ресторане, а то и, может, мгновенье тусовки с большинством непразднующих бичей субботней ночи, что для сиденья охомутались в сидячем положенье по всей гостиной, более долгие зимние ночи которой Коди претерпевал, целя плевками в пластиковые мишени и небесные потолочные трещины, покуда старые большие часы оттакотикивали енварии, и, как в кино, хлопали календари, а все равно земля и человек выживали, стояли накрепко и несдвигаемо в кляксохлопе белых страниц, представляющих время, обычно мужчина был отцом Коди, земля – Колорадо, случай и занятье – Надеждой, надеждой мальчика хорошего для разнообразия; но теперь май, и они идут в кино и говорят «добрый вечер» бичам, что сидят из-за этого в растрепанных чувствах, как старые французские швеи-сестрицы в Провинциальном городке; май и Лэример-стрит гуложужжит тем же самым возбужденьем, тем же сельского вида хомутаемым печальным бибиканьем и журчаньем старых торговых улиц Главной линии в Чарлстоне, Западная Вёрджиния, со всеми ее выстроившимися пятнистыми фермерскими машинами и текущей Кэно, и в Южном железнодорожном городишке с тупорыловками деятельности, покуда солнце пытает центовки через дорогу от путей, тенты, нации негров, что валандаются у еще более битых лавок, где поблизости табачные склады сверкают алюминиевыми огоньками в южном дневном пламени; и Лос-Анжелес, когда парад ходит вверх и вниз по обеим сторонам, а треснутый старый чокнутый Джон Гонт из разгульного дома в телеграфной роще за Бейкерсфилдовыми равнинами со всем его выводком из девяти упаковался и перетолкался к драной жопохлопной крыше из черного брезента на своем фантастическом древнем гастрольном Имперском «бьюике» 1929 года с деревянными спицами, из них две треснули, и боковая стойка для запасок, что как улиточий панцирь, балдеет на подножке, старый Джон Гонт и Ма Гонт в робе и скорби (надо ждать, покуда Па не насытится в тире на Южной Главной, в двух кварталах от «Системных Авто-Парков»); теперь май и маленький Коди со своим стариком рассекают вместе в приключенья трудно заработанного вечера, да еще и такого, в придачу, что, конечно, как и вся жизнь, обречен на трагические, неназываемые, тебя-делающие-речи и грустноликую навсегда смерть; совсем как я, бывало, спешил со своим отцом в майских сумерках субботы, к невыразимым мореберегам, и перед ними огни, и налетающие пространства, годные для чаек и скользов облаков, к рампам желтого серного лампового света, натужным разгонам, внезапным волглым боковым переулкам, когда среди тавотов и желез, и чернопыли пандусов в булыжных проспектах, вроде проспектов фабрик в Германии, появлялись тайные чоп-суи из Бостонского Китайгорода, чтоб от них у меня слюнки текли, а мысли ускорялись к подмигиванью китайских фонарей, висящих в красных дверных проемах у основанья ступенек золотого мишурного крыльца, ведущих вверх к Мандаринным секретам нутра (поэтому покуда Коди грезил о том, что он, Кристо, брошенный в мешке в море, меня похищали и продавали в Шанхай, и сиротинили странному, но дружелюбному старому китайцу, который был моей единственной связью с надеждами на возвращенье к моей прежней жизни, осиротелого в интересной старой пустоте, эй?); майский вечер на Лэример, когда солнце красно на зеленых лавочных фасадах и армейско-флотских костюмах у двери, и пускает луч и трепанность у пустой бутылки, подножье пожарного гидранта; освещает грезы престарелой дамы в окне над окнами пустых торговых залов, она глядит на «Уинкооп», «Уази» и рельсы) – мы миновали Третью улицу и все ее то, и прибыли, едя медленно, подмечая все, говоря обо всем, к сортировочным станциям, где мы работали, и вышли из машины пересечь теплые полные воздуха пласы дня, и в особенности вот там с тонким копотным запахом угля и прибоя, и масла, и больших конструкций (ширинка поперек марева масляных мерцаний) (битум мягок под подошвой), замечая, до чего великолепен день и как по опыту наших жизней вместе мы всегда находили себе золотой сонный добрый денек, совсем как рыбалка или, на самом деле, как те деньки, что, должно быть, переживались благородными сынами великих Гомерических воинов после (вроде Телемаха и благородного сына его хозяина, друга Нестора) с ночными гонками на колесницах по призракам и белым коням Фаллической Классической Судьбы в серой равнине к Морю, благодатные деньки для усталых триумфаторов, ласки чашек и фиг в развалочке героев, вот так вот оно, Коди и Я, только американцы, и Коди говорит при этом: «Ну, чертбыдрал, Джек, ты должен признать, что мы в улете, и срань-то в натуре хороша» и что мгновенней и интересней, и вечно происходит, и