всё всегда как надо. Мы брели эдак вот – приехали зачем-то в зеленом драндулете, на нас наши обычные засаленные босяцкие одежды, какие и настоящих бичей могут пристыдить, но ни у кого тут нет власти упрекнуть нас и в его доме арестовать – начали как-то разговаривать о Трех Придурках – направлялись повидать миссис Такую-то в конторе и по делу, а вокруг нас кондукторы, управленцы, пассажиры, потребители в спешке или иногда просто, может, русские шпионы-иноходцы, таскающие бомбы в портфелях, а иногда в мешках с лоскутьями, спорить готов – просто дурачество – и станция там, кремовая штукатурка, внушающая мысль о пальмах и арках миссий и мраморах, так не похожа на железнодорожный вокзал на взгляд Человека Восточного, вроде меня, привыкшего к старому краснокирпичью и сажелезью, и бодрящему мраку, годному для снегов и странствий по сосновым лесам к морю, или как та великая станция, какой бы ни была, НЙЦЕП, к которой я бежал по льду в то утро по пути в Питтзбёрге, так непохожа на железнодорожную станцию, что я не мог вообразить о ней ничего хорошего и авантюрного (мы, в юности своей, балдели часами вокруг железнодорожных вокзалов, фактически, последний раз, когда я был в Лоуэлле, мы шатались и хохотали мимо депо к ближайшему бару, и прыгали, и улюлюкали по четырехфутовым сугробам в придачу, простоволосые и беспальтовые). Ничего, только яркий калифорнийский сумрак и приличие (и, я полагаю, оттого, что Коди тут на них работает), ничего, кроме белизны и все деловое, официальное, скажем, калифорнийское, никаких плевков, никакого хватанья себя за яйца, ты в высеченных арках великого белого храма коммерческих путешествий Америки, если собираешься загасить себе сигару, делай это украдкой у себя в жопе или в песочке за гонолобусом, если у них тут есть гонолобус или пальма в кадке с песочком, но в самом деле – когда Коди на ум взбрело подражать шатаньям Придурков, и он это сделал дико, чокнуто, оря прям на тротуаре возле арок и подле спешащих управленцев, мне явилось виденье его, которое поначалу (ибо многослойно оно!) затопилось мыслью, что это чертовски чумовой неожиданный поворот в моих предположеньях о том, как он может теперь, в свои позднейшие годы, себя чувствовать, в двадцать пять, что ощущать насчет своих нанимателей, и их храма, и условностей, я видел его (вновь) розистое разрумяненное лицо, пыхавшее пылом и радостью, глаза его пучились в трудных потугах шатанья, вся его рама с одеждой, увенчанной жуткими штанами с шестью, семью в них дырами и исполосованных детским питанием, дрочкой, мороженым, бензином, пеплом – я увидел всю его жизнь, я увидел все фильмы, на которые он когда-либо ходил, я почему-то увидел его и его отца на Лэример-стрит беззаботно в мае – их воскресные дневные прогулки рука об руку на задах огромных фабрик пищевой соды и вдоль тупиковых путей и пандусов, у подножья могучей краснокирпичной трубы à la Кирико или Чико Веласкеса, что отбрасывает поперек им на дорожку в гравии и равнине огромную долгую тень —
Предположим, Три Придурка были б реальны? (и потому я увидел, как они вдруг воплощаются обок Коди на улице прям перед Станцией, Кучерявый, Мо и Лэрри, вот как его, к черту, зовут, Лэрри; Мо у них вожак, мерехлюнд, мобрай, меланхольный, мучнистый, малахольный, мотает, заставляя иных трепетать; треплет Кучерявого по железной плеши, лупит с левой Лэрри (который недоумевает); берет кувалду, бип, и вгоняет ее вперед соплом прямо в плоский поддон черепа Кучерявого, бздянь, а большой тупой зэка Кучерявый только и делает, что кмокчется и блямзится, и верещит, сжимая губы, тряся старой жопкой, как желеем, тужа свои Желе-ойные кулачки, глазея на Мо, который смотрит на него в ответ с тем опущенным и хмурым «Ну и что ты собираешься с этим вот делать?» под грозовыми бровями, что как брови у Бетховена, полностью железоокованные в угрюмствах его, Лэрри в своей ангелической или, скорее, он на самом деле смотрится так, будто обжулил остальных двоих, чтоб ему позволили влиться в группу, поэтому им приходится все эти годы ему приплачивать регулярной долей их жалованья за то, что они так прилежно трудятся с реквизитом – Лэрри, балдежновласый, тряпкоустый, шепелявый, головотяп и совершенный бездельник – перецепляется через ведерко побелки и падает лицом ниц на семидюймовый гвоздь, что остается засаженным в его глазную кость; глазная его кость соединена с теневой костью, теневая кость соединена со счастливой костью, счастливая кость соединена с, мерзкой костью, мерзкая кость соединена с, высокой костью, высокая кость соединена с, воздушной костью, воздушная кость соединена с, небесной костью, небесная кость соединена с, ангельской костью, ангельская кость соединена с, божеской костью, Божеская кость соединена с, костной костью; Мо выдергивает ее из глаза, насаживает его на восьмифутовый стальной прут; все становится хуже и хуже, началось-то как невинная трамбовка, которая привела к трепке, затем к выпечке, затем дергали за нос, бляп, блуп, туда, туда, тамтам; и теперь, как в липком сне, что происходит в сиропной вселенной, они и впрямь кмокчат и стонут, и тянут, и мерихлюндят, как я уже вам сказал, в подземельной преисподней своего собственного измышленья, они вовлечены и живы, они собачатся вдоль по улице, вцепляясь друг другу в волосья, колотя, возражая, падая, подымаясь, бия руками, а красное солнце меж тем плывет на всех парусах – В общем, предположим, что Три Придурка были б реальны и, как мы с Коди, ходили б на работу, только они про это забывают, и трагически ошибаются, и союзятся, начинают шмякать и лупить друг друга у конторки бюро по найму, а ярыжки меж тем пялятся; предположим, в натурально сером дне и в не сером дне кино тех деньков, что мы провели, это кино глядя, в прогулах или официально по воскресеньям среди тысяч потрескивающих в темном зрелище детишек арахиса и карамелек, когда Три Придурка (как в той золотой грезе дешевой киношки моей за углом от Стрэнда) предоставляют сцены для диких вибрирующих истерий, столь же великих, что и истерики хипстеров на Джазе в Филармониках, предположим, в натурально сером дне ты увидел их: они шли вниз по Седьмой улице, ища работу – капельдинерами, торговцами страховками – таким вот манером. Затем я увидел, как Три Придурка материализуются на тротуаре, волосы у них развеваются по ветру всего, и Коди с ними, смеется и шатается в дикарском подражанье им, и сам шатается и простофилит, но этого они не замечают… Я отследил назад…. Случился денек, когда я поймал себя на том, что завис в странном городе, может, после автостопа и побега от чего-то, полуслезы у меня на глазах, девятнадцать, или двадцать, тревожусь за свою родню и убиваю время дешевой киношкой или любым вообще кином, как вдруг Три Придурка возникли (одно название), балдея на экране и на улицах, каковые те же самые улицы, что и снаружи кинотеатра, только их засняли в Холливуде серьезные съемочные группы вроде Джоан Драншенкс в тумане, и Три Придурка один другого дубасили… покуда, как выразился Коди, они этим столько лет не назанимались в тысяче апогических усилий, поналезших друг на друга, и отработали все отточки дубашенья друг друга столько, что теперь, под конец, если оно уже не кончилось, в барочном периоде Трех Придурков они наконец дубасят машинально и порой так жестко, что снести невозможно (морщишься), но к сему времени они научились не только тому, как овладеть стилем ударов, но и символу и приятью их также, как если б приучены в душах своих и, разумеется, давным-давно в телах, к оплеухам и сокрушеньям в шиковом полумраке кин Тридцатых и дешевых короткометражных сюжетов (от таких я, бывало, зевал в 10 утра в своем прогульном кино старшеклассных дней, ибо нацелен весь был я на сохраненье своей энергии для серьезно-челюстных полнометражных художественных картин, коей в мое время была челюсть с ямочкой Кэри Гранта), Придурки больше не ощущают ударов, Мо железен, Кучерявый помер, Лэрри больше нет, слетел с катушек, ушел за преисподнюю и дальше, он там, (столь умело сокрытый своею непричесуемой шевелюрой, в которой, как говаривал Джи-Джей, он прятал пистолет «дерринджер»), поэтому вот они, блям, бздям, и вот уж Коди следует за ними, спотыкаясь и говоря: «Эй, берегись, хукх» на Лэример или Главной улице, или на Таймз-сквер в туманной дымке, покуда парадируют они беспорядочно, как чокнутые детки мимо обувных коробок простаков и галерей с карамельными початками – и серьезно Коди о них говорит, рассказывая мне, на кремовой Станции, под пальмами либо намеками на оные, его огромное розистое лицо склонено над временем и штукой, как какое-нибудь солнце, в великий день – И вот так вот, стало быть, узнал я, что давным-давно, когда туман был груб, Коди видел Трех Придурков, может, стоял просто у ломбарда, или скобяной лавки, или в тех вековечных дверях бильярдной, но, может, вероятней, на мостовых города под трагическими дождящими телефонными столбами, и думал о Трех Придурках, внезапно соображая – что жизнь странна, и Три Придурка существуют – что через 10 000 лет – что… все балдежи, какие он в себе чуял, были в наружном мире оправданны, и ему не за что было себя упрекнуть, блям, бздям, тресь, шворк бум, пиу, дыщ, бац, бум, хлобысть, щелк, хрясь, бабац, дрындындын, хлоп, блоп, хяп, шлеплям, плюх, хрусть, хряп, бздям, шлеп, шлеп, БЗДЯМ!
«Очевидно, образ, который непосредственно и ненамеренно смешон, есть просто каприз фантазии». – Т. С. Элиот, «Избранные эссе, 1917–1932 гг.», «Харкурт, Брейс и компания», Мэдисон-авеню, 383, Нью-Йорк 17, Нью-Йорк, Пятое издание, июнь 1942 г., когда маленькому Коди Помрею исполнилось шестнадцать, и он только начинал учиться тому, что со временем проведет его сквозь путаницы ума, отрастающего до всевозможных осознаний, что когда что-то смешно, оно подвергается смеху и расправе, а также может быть отброшена, как старая какашка пред жемчужными старыми свиньями хлева, штука омертвелая. В мозгу Коди Помрея не выскакивало никаких образов, что были б для него при своем исходе отталкивающи. Все они были прекрасны. В уме его царили ясность и пустота. Настанет день, и он осознает, что необходимо было вернуться и забрать. Время и история не из какашек деланы; нелепый Цезарь не за день помер; старый Травоядный Уолт не просто так по кустам шибался, да и луны не щерились; пфах! это прихотливая сардина, продаваемая на краске. Когда Коди увидел кусок коровьего уха у путей на бойню, и учуял умирающее зверье внутри, иногда слушал, как визжат свиньи в кровоточенье своем, в своем кровотеченье вверх тормашками