т, от этого мужчина с катушек слетает. Наверное, я тогда уже слетел. Говорят, знаешь солнце, луну и звезды.
Ну, подумал Дулуоз, эта дама совсем как Ма. Вот бы мне убедить Ма приехать жить во Фриско. Ага, вот что мне и надо сделать – В белых деревянных ступеньках (там лишь Коди внизу смеется посредственным дополнительным программам Эймоса-с-Энди четырехчасового воскресного дня во Фриско – а я-то думал вместо этого стать Дулуозом-газетчиком в «Сан-Франсиско Кроникл» (как в «Солнце») Дулуозом-тормозным кондуктором).
Он пялился в окно и наблюдал за трепетом пеленки в отражении в окне застекленной веранды, в рябистом отраженье к тому ж, как туман Элиота просто-напросто берет и вскальзывает ему в ум как некие наблюдаемые явленья. Две зеленые жестяные банки оливкового масла на чистых белых ступенях того итальянского семейства. (О фасоль дома! думал Дулуоз в тот миг.) Дулуоз сидел и покачивался в кресле. Я сегодня вечером напишу Э. Э. Куинну это письмо, решил он.
Коди есть брат, которого я потерял.
В тусклом… О под ветром, и под ветром скорбя, потерянный брат отбывает, О! не! – вот вылазки в предел, или хандры в большекупольных часах, вали разбивайся у долины. День! любой день!
Но немного времени прошло, покуда не увидел я ее опять, и потом в тот раз она сказала мне: «Чарли-мальчонка, с тобой точняк что-то не так, не знаю, поскоку я могу точно сказать, чтойто, но вот ты, ты, мальчик мой, ты, сладкоеха, надуваха, можешь кукситься у луны, и делать котлетки из ранеток миледи, пролениться весь июль на той же самой каменной стене или колоть косточки в своих пуппурных пухах, годных лишь для подгуливающих подстреленных и всех таинств молений твоих – завлечь, заклясть – теперь ступай.
Да, Коди брат, которого я потерял – он очень запросто мог бы стать мне братом заместо того, что был у меня на самом деле, который умер – умер ли он мертвой смертью? – или живой смертью —? – Коди, когда он дозволяет смятым складкам своей старой черной тормозистой шляпы, какую, конечно, больше уже не носит, как-то вечером ему случилось найти новехонькую коричневую джентльменскую фетровую шляпу на чердаке и надеть ее ехать стрелочничать в Окленд (я отправился с ним, смотрел, как он бегает и гоняет этот пнутый товарный вагон, или вот-вот и будет пнутым товарный вагон, и скользит шкворнем проворным шагом в работе своей, перещелк, и вагон отстегнут, либо полувагон свободен, или платформа, или цистерна, или холодильник, дождливою ночью любой старый рефрижератор сгодится, отправляет вагон покачиваться самостоятельно, покуда Дизельный паровозный машинист облегчает помаленьку в своих могучих тормозах, что в силах затормозить стовагонный состав, сцепка за сцепкой и неутомимо по сему поводу выразителен; Коди, в новой коричневой шляпе, смотрясь весьма ухарски и ирландски, и вообще больше не геройски-стародорожно, как молодой Бык Маллиген О’Гогарти, но в самом деле ухарски, набекренно, пижонски, но в темноте деловито и озадаченно. У оклендских сортировок путей без счета, и то была одна вспомогательная среди-всех-прочих, на которой Коди наскакивал на свои шкворни, в новой шляпе своей. Прыть, какая некогда придавала ему способность перегонять изумительных атлетов в мрачных спортах юности его, что столь трагично рас-тратилась в тех исправительных школах и на железнодорожных сортировках воскресных деньков. Но отказал ли бы кто-нибудь человеку в отце его? Коди тот брат, которого я потерял… В той новой шляпе он не мрачный оклахомский преследователь из поисковой партии, какой есть в черной обвислой шляпе… с ее дождесклонами и темной, обветренной, квадратной тульей Скалистых гор и Лэример-стрит; и не просто зубы у него, их видно, и небритая прогнатическая челюсть, из-за них он похож на маршала, который только что убил маршала, Коди в зрелости его обрел наконец-то долю успеха в том, что теперь он неотличим от правонарушителя и Помощника О. П. одновременно и в придачу. Вишь ты, вот, этот паскудник, он меня сильно злит; он заставляет меня думать, что он только и есть, что пустоголовый, бессмысленный буржуазный ирландский пролетарий, несостоявшийся Пруст, шиномонтажник – просто ничто, который не желает слушать, что говорит кто угодно: «Ничего личного, я просто никак не могу придумать или даже принять понятья для того, что можно было б назвать мыслью, если угодно, и озаботиться – пфа!»
И вот, значит, в черной шляпе он мекает и корчит рты, и подражает одному за другим; в другую субботу, вот так вот просто, в машине, с девчонками, отправившись за покупками, он сказал: «Ссушый щас, нам надо мало-каа, и пей-ва, и смит-таны —» Коди тот брат, которого я потерял; он брат, что был у меня, к тому ж, вылитый Майк Фортье, старый улюлюкающий Майк с сапожищами и кепкой с козырьком, по ночам тычущий фонариком в леса в поисках своего медвежьего капкана за свалкой, Коди это Майк, весь вывернутый наизнанку и гнутый, и драный, и неприостановленный, невротический, неугомонный, слишком разумный, конченый, никакой, жеребец падший, чувак, в натуре кранты; (я вам когда-нить рассказывал про выступающее лицо Коди, оно как будто вогнутое, но сила его костлявого носа и едва ль не дурацкое всеспутанное наружугорбое дикое лицо посредственного неразберишника ты видишь лучинки и юрклы, а иногда оно наводит тебя на мысли о боковине большой лицестены мира, так сказать) «Чего, Дже-э-эк, (подражая Хаббарду) я те когда-нить рассказывал про тот р-а-з, когда мы с Ма целили покупать ту бумажную фабрику в Филлвилле, я сказал своему последнему стряпчему сосреднему япчему руп-р-р-уп – вуп, хуп, хап, ап, вап, а, ак, ак, а, ааа, ахе, кхем, хем – ырп – окх!»
Окх одна из характерных штук, что происходят у него в горле, включая ужасный кашель, которым он выкашливает все наши деньги, или мои по крайней мере, или они его?
Брат, которого я потерял – что вечно смеялся субботними вечерами, и я его с тех пор не видел – Коди был там, субботним вечером у ванны на веранде, смешил сестер, а маленькая родня от него плакала – та, что выросла и стала антропологами и тенористами современного джаза. Ужасная сотрясающаяся вешалка грр-ов исходит иногда изо рта Коди, когда он так вот дурачится, отчего Эвелин говорит: «Ох не делай такого со своим голосом!» а в последнее время: «Коди, ты разве не слышишь, как это звучит?» Чтоб над этим надсмеяться, Коди достигает своим ртом все новых и еще более кошмарных шумов. Детишки хихикают. Габи всегда хихикает, похоже, глаза у нее сияют, сияют; Джимми сказал, у нее отцовские глаза: «Должно быть, она в улете»; Габи смеется, когда Коди ведет себя в точности, как тот брат, которого я потерял; но, как и тому, ему надо, чтоб женщина устраивала светопреставленье, от великих материнских женщин близости присутствий; по каковой причине я люблю Габи за то, что она любит Коди, когда и я сам. Он относится к Габи грубо, потому что ему жаль Эмили, которая в 1949-м вечно была в слезах, когда он сбегал, и еще больше у ее матери; он, бывало, хватал Габи, когда она говорит, будто хочет пойти и стащить с себя штанишки, и ладонями волочет ее одним махом на сиденье горшочка, чуть не швыряет ее через всю комнату на него, а она смеется; так я узнаю, что Коди на самом деле ей больно не делает, а играет в великую игру с приключениями, на которую больше никто не осмеливается, а теперь субботний денек, то принесенное время… те улицы снаружи, та ночь настает, Денни Дуболом будет сидеть в ванне при лунном свете явней преисподней и кота на заборе, в Бронксской Тюряге в Нью-Йорке убийцы будут сидеть в железных камерах, отгороженных от железных коридоров, и с широкоглазым интересом слушать Мыло Лаву и «Грозу преступного мира», оставив карты свои на столе на полчасика, с тем же интересом и позднее скептической критикой передачи с практических точек зрения, что детишки маленькие по всей стране в этот миг субботнего вечера в креслах-качалках волнующей гостиной – фактически Счастливы, отец, Франко-Канадский Счастливый Бернье, работающий вышибалой в Клубе «Лорье», а когда-то управлял американскими горками в Лейквью, то есть, помогал их строить, или красить их, он нынче в кресле раскачивается весьма яростно, покуда доносятся выстрелы и ревы (в Бронксской Тюрьме они напрягаются) и резко кричит, когда бедная чокнутая мать Лаё (так названная соседской бандой молодежи) возится с бедным котелком на кухне: «Бох Ты Мой Хоссподи да хватит же уже там к черту блядь грохотать», и она отвечает диким визгливым хохотом, который я, бывало, слышал за шесть кварталов и из-за реки, если у меня кошаки в ушах были, хохот также отзывался в детях, которые перенимают, но непосредственно вслед за этим, все глаза мира теперь устремлены на последнюю главу «Грозы преступного мира», на последнюю сцену, мораль, Лаё в дверях, Счастливчик перестал раскачиваться, в Бронксской Тюрьме медленно улыбаются (а снаружи красное солнце тонет кроваво-красным в мир и Соединенные Штаты Америки от португальских франко-канадских жилых многоквартирников Кейп-Кода до окраин вереска в Сан-Луис-Обиспо).
Коди тоже слушает «Грозу преступного мира»: в темноте сидит он или хочет сидеть, но Эвелин терпеть не может «Грозу преступного мира», ей больше нравится «Облава», загвоздка для нее в мебели, никак им не послушать радио в темной кухне во время кормежки, а гостиная у них, как гостиные у польских горняков в Пеннcи, франко-канадских фабричных в Массачусеттсе и ирландских цирюльников на Западе, не используется…. – качая своих детей на всех трех коленях, говоря: «Тшш», «Слушай», «Ну же» и все глаза, большие и малые, тусклые и сияющие, устремлены на кроваво-красную шкалу радиоприемника. Где-то кукарекал петух. То был петух Шекспира, что пел Эвелин под Новый год. Коди женился на женщине из хорошего общества, которой хочется, чтобы он, когда слушает «Грозу преступного мира», сидел ровно на свету.
Коди брат, которого я потерял – Он Третейский Судья всего, что я Думаю. Я последую, я когда-нибудь говорил, что не стану следовать? Или просил ли я вообще следовать? – Мы сидим и рассуждаем о высоких ценах, болтаем практично о всамделишных счетах из бакалеи, (с которыми я не имею ничего общего), грызем ногти; «Чертова жалость-то, – говорит Коди, – угу, вот что это такое (кашель)». Он смотрит себе на запястье, нет ли там признаков крапивни, или разглядеть линию волосков, или подумать. «Хем», – говорит он; во грезе своей он отворачивается, аки Цезарь. Я начинаю подозревать, что он знает, что я за ним наблюдаю. Глаза его медленно обращаются к моим; это нелепо; но он не смеется, он пялится прямо на меня, весь краснеет, выглядит так, будто задерживает дыхание, о да, так и есть, он лишь задерживает дыхание и хочет убедиться, заметил ли я, насколько долго и хорошо он это сделал; также неизбежно он должен сказать: «О в натуре отличная срань».