ки на краю Равнин, костяшки Гор, свекловоды. А еще в тот день женился какой-то дурачок – Почему я сказал дурачок? – он паралитиком был, бедный ублюдок, его лишь сцапала, чтоб вел себя по-идиотски, разъяренная мускулатура; он был пьян у барной стойки, стонал и ворочался, молодой, лет двадцати, необычайно миловидный для молодого человека. Он доковылял до Коди на ногах пугала, стукаясь коленками друг о друга, и они через некоторое время скорешились посредством – КОДИ: – Да! и ОН: Яым такы фкавал, мне надо бы вэничча си-вооо-няааа? (визг, хохот, беэ, трепетливый палец, мучимый взглядопрочный дерг страдающим ликом святого прочь в его собственную красоту и отсутствие за гранью —) «Да!» все время орет Коди этому бедному дурню, он возбудит его невыносимо, несмягчаемо – Его стоны – Музыка блинг-блянгает и блямкает нормально так – паутины на экране, августовская ночь, Великие Равнины, Высоко на Холме Западной Ночи, пиво «Курз», пятница, «Филлип-Моррисы», мелочь, пивокольца, влажный пол в мужском гальюне – Коди выходит, я вижу, как он вталкивается во тьму рьяным размахом голых рук своих, у него есть план: чуть ранее тем же вечером последний из его родни устроил ему нечестную сделку – касаемо его отца – «Мы не считаем его ничьим отцом – прежде, чем он навсегда сядет в окружную тюрьму или психушки для алкашни, мы хотим, чтоб ты и он подписали бумагу» (родня его давно покойной грустной матери из Айовы), после которой мы час провели, гуляя по карнавалу, Коди, отчего-то, в джинсах впервые после дней с Джоанной (ради меня), в звездной ночи прохаживаясь, средь недорослей и каруселей, хорошенькие губки мексиканочек слишком юных, мальчишки в шатровых саванах курят над мотоциклами, опилки, яблоки в карамели, яблочные лона, розетковые машинки, жирафы, обиженные цирковые дамы, хлопающие стенки аттракционов Крохотуль, и приз, последний черствый сэндвич, слоны утаскивают фургонные дома, туча пыли затмевает звезды, из тьмы, вздыхая, налетает огромный нож, дабы пронзить сердце Коди (в двадцати пяти кварталах от моих скорбей на углу Уэлтона с 23-й) который залип на хорошенькой четырехфутовой мексиканской карлице-красотке на дворе мотеля через дорогу от последнего карнавального кола (место с мелюзгой, резинок место). «Черт, Ух, Пли!» Коди запустил руку себе под футболку, другая на себе, трет, выглядит он ужасно; он поступал так на Главной улице, Скалистая Гора, Северная Кэролайна, и Тестамент, Вёрджиния, это страх божий, что о нем должны думать люди. И вот теперь мы пьяны – Он едет покататься в машине какого-то бедного пьянчуги, возвращается с машиной, бам, угоняет другую с подъездной дорожки, рвет с места, прямо под носами у легавых и дискуссионно-групп, чье вниманье было привлечено ранее – Он обезумевает, он хочет, чтоб идиот поехал с ним кататься – «Давай, давай!» – умоляет он, но идиот говорит нет, вдруг боится его и пятится прочь; я говорю: «Мне никаких машин в угоне», она тоже; Коди свинчивает разочарованный, потный, краснолицый, подлый, угоняет еще одну машину, ездит кругами по центральным улицам своего старого мальчишества – вот оно все, Лэример-стрит с ярким огромным блеском и роями бродяг, цирюльня (Гаги?), дешевая киношка, бары-буфеты; ломбарды; и рельсы, и Чампа, Арапахо; Кёртис-стрит вся красная и ныне боповая, как Южная Главная в Л.-А., все поменялось, стало больше хеповым и как-то больше охладело; он ездит мимо бильярдной, там сейчас может быть Том; что стало смыслом его жизни? Кто ж тут скажет? И он ездит кругами, и возвращается в бар – он несется за нами в такси, перегоняет такси, пугает, ждет.
Дыша мою душу (в багажном вагоне.) Ночным работникам ночь известна. У меня больной желудок. Я им не ровня. Это Калифорния. Последняя надежда Америки. Ведите мексиканских героев. Один за всех, все за одного. Я кровный брат Негра-Героя. Спасен! И в общем все собратья – рабочие. В ночи они треплются о плате. Ничего не выйдет, я работал с этими гадами; нынче, чтоб улететь, нужен интеллигентный американский мальчик: это потому, что рабочие стали так интеллигентны. (Тракторист Тони-Мекс, я его хорошо знаю, спрошу у него, как его полностью зовут по-настоящему, я репортер «Юнайтед Пресс». Но он меня любит; мне вовсе не нужно быть из «Ю. П.»)
Работая в прекрасной ночи с состарившимся велосипедистами и молодыми железнодорожными Томами Соерами в саванных шляпах на головных тылах, пьющими варева через дорогу в обеденный перерыв, раз, два, три квартала от Малого Харлема старых безумий и воображаемых бесполезных бдений. Слоновья шкура, петух и козлиный глаз.
Темный Смех раздался снова!
Я жал девчонок в салунах Эшвилла, танцевал с ними в придорожных тавернах, где бешеные герои затаптывают друг друга до смерти в трагичных проездах при луне: я укладывал блядей на полоску травы, что бежит вдоль кукурузного поля под Дарэмом, Северная Кэролайна, и употреблял лавровишневую воду при фонарях на шоссе; я швырял пустые бутылки из-под виски через деревья напрочь в рощах Мэриленда мягкими ночами, когда Рузевелт был Президентом; я осушал пинты в межштатных грузачах на дорогах Вайо. неразмотанных; я вгонял в цель порцайки виски на Шестой авеню, во Фриско, в Лондонах периода расцвета, во Флориде, в Л.-А. Я делал суп запивкой себе в сорока семи штатах; я отрубался в глубине теплушек, мексиканских автобусов и корабельных баков посреди зимы в метель (ссать на вас); я женщин заваливал на кучах угля, в снегу, на заборах, в постелях и подперев к стенкам пригородного гаража от Массачусеттса до кончика Сан-Хоакина. Не Кодьте меня Кодями про Америку, я бухал с его братом в тыще баров, у меня бодуны бывали со старыми швейномашиночными блядьми, что были дважды его матери двенадцать лет назад, когда сердце его было росистым. Я научился курить сигары в дурдомах; и скакал с одного товарного вагона в другой в НОрлинзе; я ездил воскресными днями через лимонные поля с индейцами и сестрами их; и я сидел на инаугурации оных. Не Теннесси меня Теннессями, Мемфис; не цель в меня Монтанами, Трое-Вил; Я по-прежнему шандарнахну себе Северо-Атлантическую территорию в приволье. Во мне каково. Я слышал гитары, грустно тренькающие из-за вахлацких распадков в тумане Великих Дымков давно минувшей ночи:
Человек широкой таинственной
Дымной
Горной
ночи.
– когда Па Гант вернулся из Калифорнии. Я стоял у музыкальных входов в тыще дымчатых героизмов по всей большой печальной земле.
Я пишу эту книгу, потому что мы все умрем – В одиночестве своей жизни, отец мой умер, брат мой умер, мать моя далеко, моя сестра и жена моя далеко, тут ничего, кроме собственных трагичных моих рук, какие некогда охранял мир, милое вниманье, а теперь они остались направлять и исчезать по-своему в совместную тьму всей нашей смерти, спя в моей грубой постели, одинокий и глупый: только с этой вот единственной гордыней и утешеньем: сердце мое разбилось в общем отчаянье и раскрылось вверх и внутрь к Господу, я в этом сне обратился с мольбою.
110, он обогнал нас в такси, гудя, получил эт – он – он сидел один, бычьешеий в маленьком угнанном купе и рвал дальше поперед нас в ночь гор прямо перед собой. «Черт, это кто?» – спросил таксист; «Просто один мой друг», – грю я; священный ужас в его – как холодно мое колено – (я гол, на рассвете, пора ложиться в постель) – И я увидел, как он съезжает наконец к своей судьбе, печально мелькнул красный выхлоп поперек его красной трубы, он летел ради голой ночи на трех колесах – он намеревался вести за собой поисковую партию в веселой погоне, натуральную полицию в патрульных машинах, вверх и вниз по горам полночной дымки. Где-то в тех холмах у них стадо бизонов дремлет в наемной овчарне – Коди намеревался проехать прямо мимо них. Но бизонов не интересуют они сами. Совершенно чокнутый человек – даже сегодня он ест с яростью, он неистовствует за столом, брызжа конфитюром в потолок, безумней тостодея ты и не видал (в печи, на полную мощь), он дергается куклою над своей яишней с беконом с дикой и глупой тревогой.
КОДИ(думая). Да, я угнал то купе, проехал мимо них, дудя в такси, свернулся на ее дорогу и свалил – вышел в одних трусах почти перед самым рассветом заначить, Джек переживает – я ее гоню бах да бах по грядкам люцерны, понимаю, что это легавая машина, пора линять из Денвера. Мы ту поездку с Бюро Путешествий спроворили… перегонять лимузин «кадиллак» 1947-го
ДЖЕК(думая). Коди слетел с катушек с тем «кадиллаком» тогда же, когда хозяин его уступает нашему попеченью… «просто доставьте его в Шикаго, за горючку сами платите», ух, Коди подбирает Беверли, официантку, которую он уже разводил рано утром, пока я дремал на церковном газоне среднезападной Лютеранской музыки и птицастых деревец, весь выдохшись после прошлоночного угона машины и идиотов, и «Старого Дедушки» и воплей по телефону – Жизнь так сурова. Коди паркует «кадиллак» на пустыре, убалтывает ее, ввинчивает ей между ног, бросает носовой платочек, заводит машину, приезжает обратно, высаживает ее с обещанием выйти за него замуж на Востоке (она поедет следом, совсем как Джоанна), и вот уж вернулся, подбирает пассажиров, двух Бонавентурских ирландцев-иезуитов на летних каникулах, к востоку летим мы… все осталось за спиной, Фриско, гомик, Соленое Озеро, и тот несчастный эпизод, что произошел с нами, когда я решил, будто оскорбляет мой возраст, предупреждая меня насчет почек и тут же в мужском туалете я завопил на него сердитыми словами, застегивая себе ширинку, («Не прекращай и целься в другие писсуары, для твоих битых парковых деньков стариком это будет скверно для почек, хуже не придумать»), совсем как когда мы с Па зашли отлить в сортир китайского ресторана, а он всегда был человек сердитый, ненавидящий («Toutes les Duluoz son malade», все Дулуозы больные), и Коди никак не мог прикинуть, чего ради я обиделся, и его так и подмывало заплакать или в рыло дать, или еще чего, когда мы затеяли ссору от сэндвичей с ростбифом, что обычно бы утишили нашу досаду, Коди плакал на тротуаре как бы, я на самом деле видеть не мог, и все важное умерло вчера, однако он на самом деле плакал, одиночество его рьяных рук, что однажды затихнут в грязи, им завладело. Я был слишком глуп, чтоб о нем задуматься и благословить его. Но это успешно осталось позади, мы курсом на Восток —