Видимо-невидимо — страница 19 из 51

– Ну вот! – сверкнул цыган глазами. – Как моего скакуна имя – так тебе знать можно. А как мне…

– Твоя правда, извини. Зовут подругу мою Страшная Краса, а попросту – Красуля. А вслух Мотрей кличу, добрым людям на забаву. Ну, нам сюда, вам туда, не поздней чем через полгода свидимся.

– До встречи!

И правда, свиделись, встретились, не разминулись в широкой степи. Отпустили скакунов на волю: буйны игры любящихся гиперборейцев, опасно с ними рядом быть. Затопчут – не заметят, потому что всё и совсем забывают на эти несколько дней, пока в крепких жилах гудит пылающая кровь. А как ни жгло в крови пламя, не сладилось дело, пока кабан вороной не догнал Мотрю – и не один раз, а пока все силы ее в резвой скачке не иссякли, а потом бились они – не понарошку, без пощады – пока не победил Громобегущий невесту свою так, что уже не противилась.

А всадники лагерь над рекой разбили: костер, да тренога, да кошмы на траве – вот и весь лагерь, звезды видеть, ветром степным дышать, а дождей в это время здесь не бывает. Может, и у них сладилось бы – где тот Видаль, да когда еще надумает, и это если забыть, в какой беде он перед Ганной виноват пожизненно. Да слишком гордые оба оказались, что Ганна, что Чирило. Слово за слово – расстались в ссоре. Так и не помирились потом, но уговор-то Ганна выполнила, не обманула.

Олесь-гончар

Вот оно где у меня всё – в руках вот, в ладонях. Мокрый, скользкий бесформенный комок – так всё начинается.

Когда был мальцом еще, бегал смотреть, как котятся козы у бабы Дуси. Такой же рождается склизкий бесформенный комок – а уж из него выходит форма: копытца, мордочка, козленок. Что обтирают, что вылепливают – так же вот всё. Похоже. Так и я свои места…

Нет, дело мастерское – оно одинаково для всех. Ходи, смотри – хожу, смотрю, высматриваю. Глазами ласкаю, выглаживаю, вылепливаю из клубов сущего. Но кажется мне, что на самом деле не тогда все происходит, когда я хожу и смотрю. Как будто я уже готовое в себе несу. Вылепливаю его руками, вот этими пальцами, ладонями, когда вертится передо мной круг гончарный. Сплющиваю и вытягиваю, округляю и придавливаю – и уже не знаю, леплю ли то, что хочу увидеть, или глаза только предугадывают то, что выходит из-под рук.

И руки в красной глине едва не по локоть, и когда проводишь под новорожденным кувшином струной, отделяя его от круга – чем не пуповину перереза́ть? А детей только говорится, что делают, а на самом деле никто не делает детей, дети сами родятся.

Кажется, будто тот горшок или этот кувшин – сами хотели быть, сами направляли мои руки. Ведь берешь брус глины – с полруки, а выводишь сосуд от колен выше головы.

А глина откликается на поворот твоей ладони, на наклон пальцев – растет то вширь, то ввысь, растет, как живое всё растет.

Как не поверить, что весь мир из глины вылеплен? И человек – тоже небось склизким бесформенным комом приходит в мир, а мир его лепит. А потом человек лепит мир.

И вот я хожу, смотрю, леплю.

Я говорить про это не люблю. Я про это думаю.

Мастеров кормит место. Так заведено. Люди, что пришли жить в новое место, принимают от мастера имя и землю. Землю – во владение и на пропитание, имя – на честь и прозвание. Как мастер прозвал, так и будет место зваться, а по нему и людей назовут. Я вот зовусь Олесь Семигорич, потому что с села Семигоры родом. И все у нас там – семигоричи. А как Орехову балку дострою – поселятся люди, будут зваться орешичи. Ну вот они и пропитание мастеру положат, какое им самим не в тягость. А много ли надо – всем загалом одного человека пропитать, одеть-обуть. Тем более, за каждым мастером не одно место стоит.

Но я всё равно люблю накрутить горшков, макитр, глечиков носатых, да и свезти на рынок в Суматоху или еще куда – там добрые люди сидят в рядах, денег не спрячут, за труды только и за место возьмут, а мою долю всю до грошика выдадут. Хорошо.


Мнится мне, и человек так же образуется? Кто-то вдавливает нутро вглубь, и от этого выше тянутся стенки, а потом выглаживает, выстругивает всю оболочку. И вот таков человек при рождении своем: ладен и пуст. И наполняют его сначала добрые люди – родители, а после кто во что горазд, и сам человек в этом деле не последний.


А что мастер с высмотренного места кормится – это правильно, потому что без мастерского труда ежедневного, кропотливого, нудного, без терпения и маеты, без затворничества, когда лишний раз побоишься росточки без присмотра оставить – не было бы никакой новой земли, на которой добрые люди нынче хлеб растят и гусей пасут, а жили бы впроголодь по родным углам да в такой тесноте, что хуже обиды. А при таком деле, что ежедневного труда требует, где уж мастеру на пропитание зарабатывать другим ремеслом? Да и незачем – его ремесло при нем, ясное дело.

Так что эти глинятки мне – и свистелки, и дуделки, и птички, и коники, и важные макитры, и бережливые глечики, и щеголи-куманцы – для радости, а еще потому, что всякое с человеком бывает. Завтра попадет злая соринка в глаз – и поминай как звали мастера-смотрителя. Погаснет свет небесный, на том мое дело и кончится. Приду тогда в Триполье мое, или в Райдугу, или еще куда. Или вот Орехова уже будет жива и людом полниться. Приду, стало быть, попрошу крова и подмоги. Старое добро помнят, кров дадут, не откажут, а только старым добром новую радость не купишь. Чтоб не быть добрым людям поперек жизни – отложена у меня копеечка, на прокорм хватит. А там, глядишь, и свистульку какую детям на забаву, а то и посудину смастерю. Да хоть местному гончару помогу глину месить. Слышал я, слепцы умеют руками видеть – а рукам моим ни силы, ни уменья не занимать.

Нет, я не то чтобы день и ночь всё об этом думаю, покалечиться боюсь. Нет… Так только, находит порой, когда на жильца моего смотрю. Уж на что парень весь собой удался, а пришла беда – и пропал. Вроде и жив человек, а вроде и лучше бы помереть. Не поймешь, как тут лучше.


На ярмарку


В то лето Олесь Семигорич, достроив Райдугу, взялся сам отвезти свой товар до ярмарки. На небольшом отдалении от мастерова двора уже обустроили перевоз, и первые жители уже селились по этому краю, строили шалаши и загоны, огораживали огороды и косили траву, выпускали на луга коз и гусей. Трещали ветки и стучали топоры, свистели хищно блестящие косы, живность кричала на разные голоса, сверху бранились и божились люди. Становилось шумно и пестро, наступала пора сниматься с насиженного места и подыскивать себе новое – новое жилье, новую работу, новую жизнь. Говорят, двух одинаковых мест не строит мастер, хотя все они чем-то похожи будут у него. Как и сам мастер каждый день в другом настроении бывает, а всё один и тот же человек.

Вроде от шума и суеты бежать решился Олесь Семигорич, только вот бежал прямиком на ярмарку. Выбрал из новоприбывших самого справного хозяина и предложил ему обмен: готовый мастеров дом на доставку мастерова добра через перевоз в Дорожки. Погрузил в запряженный волами воз свои изделия, тщательно укутанные в солому, разобранный гончарный круг, к которому давно приладился, попрощался с печью своей, которой вряд ли еще когда придется заключить во чреве огнь пылающий. Остальные-то пожитки невелики были у мастера, решил обзавестись на ярмарке обновками, а так только свитка была прошлогодняя всего, а вот сапоги сносились – и новых не брал, ждал каникул и ярмарки.

Сразу за перевозом – дорога, а по ней мимо перевоза жизнь идет: шумная, яркая, пыльная, ногами топает, колесами катится. Ватаги парней – на ярмарку гулять, хозяева с товаром – торговать добрым людям на пользу, себе на выгоду. Вереницы нищих слепцов продвигаются по обочине, ведомые мальчишками-поводырями. Толкутся в пыли, кричат, бурлят – но как бурная река, кипящая водоворотами, все же катится вперед, так и люди на дороге катятся и текут в одну сторону, к ярмарке в Дорожках.

Олесь аж зажмурился: столько народу во всей Райдуге еще не поселилось, сколько предстало перед ним враз на торговой дороге. В одной Суматохе в праздничный день перед ратушей, может, и гуляет столько народа – а ведь сколько-то уже прошло и сколько-то еще пройдет, нагоняя этих, торопясь попасть на торжище. Неожиданно для себя Олесь почувствовал радость. Это в Райдуге люди на него дивились: кто таращился во все глаза, кто нарочно отворачивался, едва скользнув взглядом, чтобы не показаться навязчивым, а все же каждый хоть прямо, хоть исподтишка разглядывал мастера, устроившего место. Там все по шалашам-палаткам да землянкам селились по первости, одна его хата стояла – беленые к лету стены, соломенная стриха на четыре ската, плетень вокруг. Сразу видно было, кто здесь мастер, кто здесь жил до всех. Потому и не спрятаться было от людей, от их взглядов – и почтительных, и сочувствующих, и благодарных, и завистливых. Вот чем утомился мастер в заселяемой Райдуге, вот что ему там поперек души встало, вот от чего бежал! А здесь, на дороге, встав между других возов, их воз потерялся совершенно, а что мастер на возу – так на мастере и не написано, а и было бы написано – не всякий прочитает. И поняв свою потерянность и почти безликость здесь, на бурливой ярмарочной дороге, Олесь Семигорич вздохнул полной грудью, глотнул пыли пополам с полынной горечью и сладостью тимьяна – и закашлялся аж до слез.


Человек на доске терпеливо пробирался по самой обочине – отталкивался коротким шестом, что твой паромщик, пропускал теснящие его возы. Торопливые прохожие то и дело натыкались на доску, перепрыгивали ее, не скупясь на грубое слово. Его неподвижные ноги лежали перед ним на доске, и видно было по их положению, что человек не чувствует неудобства в них, вообще не чувствует их.

И весь – от бессильных бесполезных ног, до крепких ловких рук, которыми он толкался при помощи короткого шестка, до темных вьющихся волос, сбившихся в шапку на его голове, которой он то и дело крутил, озираясь, выискивая лазейки в текущей вокруг толпе, и до напряженного хмурого лица – весь он был покрыт белесой пылью и, кажется, дышал ею одной, потому что т