Видимо-невидимо — страница 24 из 51

Так годы прошли, дети подросли, стал Родерик уже не юношей, но зрелым мужем. А жена его все тосковала, выходила на взморье одна – слушать ветер и волны, слушать голоса милых братьев и сестер, зовущих ее, потерянную. Иногда и видела их издали, но не могла приблизиться к ним. Радовалась только, когда смотрела, как танцуют на берегу ее дети, смуглые и кареглазые, когда слушала их дивные для людей земли песни. Но и сквозь эту радость проступала печаль.


Однажды собрался Родерик в море, поцеловал жену, детей – и на берег, к лодке. Вдруг ему заяц дорогу перебежал, дурная примета! Остановился Родерик: не вернуться ли домой от беды? Осмотрел внимательно небо, послушал ветер и говорит:

– Какие бури я видывал, а это не буря, так, ветрено только.

Столкнул лодку и уплыл в море.

А погода разыгралась не на шутку, ветер свистел и выл, так что в доме все встревожились, а младший сын выскочил наружу, посмотреть, не видно ли отца. Мать за ним: не случилось бы беды. Подхватила на руки, внесла в дом, а дверь не закрыла еще за собой. Ветер дверь схватил и стукнул ею так, что дом весь задрожал, полка над дверью покосилась и с нее соскользнула золотистая тюленья шкурка.

Худого слова не сказала о муже дочь Морского царя. Ничего вообще не сказала. Молча обняла детей, расцеловала, скинула свое платье земной жительницы, схватила шкурку – и бегом, бегом! В такой ветер все по домам сидели, никто ее нагую не видел, только дети ее бежали за ней в испуге. На берегу она накинула на себя золотистую тюленью шкурку, нырнула в волны и поплыла. Отплыла от берега, оглянулась на дом, в котором обнимал ее мужчина, на детей, которых выносила и вскормила, в последний раз посмотрела на них. И она уплыла далеко, далеко и, говорят, все пела от счастья, и песню ее соседи слышали и запомнили.

А Родерик вернулся, когда уже стемнело. Еле вырвался из волн морских, еле добрел до дома наперекор ветру. Вошел, увидел, что очаг остыл – и кинулся к двери обратно. А полка косо над дверью висит, а сердце кричит от горя. Раньше, чем руками ощутил пыльную пустоту на полке, сердцем уже знал, что ушла его царевна в родную страну. Дети ему рассказали, как простилась с ними мать, как в последний раз поцеловала их, убежала и обернулась тюленем на морском берегу.

Слушал и плакал Родерик, плакал и говорил:

– Заяц ведь перебежал дорогу, предупредил меня. Зачем я не вернулся, упрямый дурак? Не было мне везения, и в бурю попал, и рыбы не наловил, а тут такое еще несчастье…

До конца дней не мог забыть свою любовь, горевал, больше не женился. Так и прозвали его соседи отцом тюленей, и потомки его никогда тюленей не обижали: негоже охотиться на родню.

Вот и всё.


– У нас тоже рассказывали похожее, только по-другому, – сказал Кукунтай. – Как будто жил человек совсем один и встретил девушку-тюлень и уговорил ее пожить с ним семь лет, а потом отказался отпустить, хоть обещал. Спрятал ее шкуру. Говорит: ты сына оставишь без матери, меня оставишь без жены! И спрятал шкуру.

– И что? – спросил Мак-Грегор.

– Ушла, – пожал плечами Кукунтай. – Разве можно судьбу обманом отнимать? Сын нашел ее шкуру и отдал матери.

– Да что вы все заладили о тюленях, – сердито засопела Ганна. – У нас Мотря рожает. Расскажите уж что-нибудь про свиней, только чтобы хорошо кончилось.

Все замолчали, задумались.

– Я знаю, – сказал мастер Хо. – Только не про свиней, а про коров, а уж как кончится, так и кончится, я не виноват.

– Ну давай про коров, – с подозрительностью в голосе согласилась Ганна.

– Давай, Хо, расскажи, – улыбнулся Видаль. – Не смотри, что Ганна сердится. Мне вот интересно узнать, какие в ваших краях коровы…

– Ну не то чтобы в наших… и не то чтобы коровы…

– Ну вот, я так и знала!

– В горах водятся черные такие, косматые, рога вот так… Копыта плоские у них, хорошо по слежавшемуся снегу ходить и рыть его хорошо. Люди там странные живут, мужчины у них не женятся, у них женщины мужей себе берут, сами в доме хозяйки, всем распоряжаются. И вот жил там однажды мальчик, пас этих коров – не коров…

– А вот что мне покоя не дает!.. – ни с того ни с сего завелся Видаль. – Что за милая земля у тебя, Хэмиш? Где это было и когда? Ладно, про «когда» вопрос темный, времени много всегда, но не все востребовано. А вот где? Где это могло быть? Знаешь ты такое место, которое можешь назвать «милой землей»?

– Ну… вот так говорят: милая земля, – Мак-Грегор насупился, потер лоб. – Говорят так. Я не задумывался. Когда у нас дома про нее говорили, то всегда было понятно, что она не здесь и вообще… как-то далеко очень. Что не добраться до нее. Как будто не вернуться туда.

– Куда? Вот – куда? Ведь не только у тебя такое. Ганну вот послушать – тоже непонятно. Откуда что взялось… Или – куда всё делось?

– Я не знаю, – с сердцем ответил Мак-Грегор. – Я и не думал никогда о таком. Ну, сказки и сказки, в них всегда про то, чего не было.

– То-то и оно, что этого не было в каком-то месте, которого нет. Но ни одна сказка не говорит «никогда и нигде», а говорит «в старые времена» и «в милой земле». И что это за милая земля такая?

– Не знаю, – повторил Мак-Грегор. – Не знаю я, и сказать мне нечего.

– И я не знаю, – хмуро вставила Ганна, – и думать об этом не хочу, у меня голова кружиться начинает, а давай лучше пусть расскажет Хо про тех коров.

– А в каких горах они водятся? – не унимался Видаль. – Что за люди там живут? Я везде был, где только живут люди, и где не живут – тоже бывал. Но про таких не слышал даже. Тоже, небось, в старые времена в далекой земле?

– Да, мальчик, – вдруг сурово ответил Хо. – В старые времена в далекой земле, суровой и неприступной для чужака, но милой своим детям… Там жил когда-то мальчик, пас в горах черных косматых коров – и однажды пришла к нему звезда с неба.

Видаль посмотрел на него, открыл было рот – но передумал, сжал губы, прикусил. Тогда птица, высунув длинный нос из-за пазухи, собралась, похоже, сказать вместо него, но Видаль взъерошил пальцами мелкие перышки на ее голове и тихонько втолкнул обратно за пазуху.

– Пришла к нему с неба звезда, – повторил он и вопросительно посмотрел на Хо.

– Так и было дело, – подтвердил Хо, начиная сказку. – Он пас своих коров…


Всего лишь комочек звездного воска


Когда Он лепил звезды, чуть-чуть осталось.

И кто-то похитил остаток, и так мало его было, что не хватились.

Малость – для вселенной. Малость – для Великих.

Как раз, чтобы вылепить человека. Ну, или почти человека.


Это существо не делили надвое. В полноте своей оно. Но если посылать его в мир людей, необходимо придать видимость разделенности и неполноты. Сурья будут звать его в этот раз. Мы дадим ему имя Сурья. Оно будет как бы женщиной в этот раз, и всей красотой, какую может вместить человеческая форма, мы наделим его. Вылепим, выгладим тонкое лицо, поцелуем в уста.

Игрушка наша, приманочка, смоляное чучелко! Иди, иди собирать восхищенные взгляды и вздохи, эхо сердцебиений и гула взволнованной крови. Как пыльца на пчелиное брюшко, налипнут на тебя восторги и желания, сладостные грезы и горькая соль сожалений.

Вечность однообразна. Мы питаемся ею. Принеси же нам еще приправ свежих и острых к нашей трапезе, Сурья, комочек звездного воска.


Он пас буу своей семьи, долгорогих, долгошерстных черных буу, на южном склоне. На северном замело даже камни в рост человека, а выше траве мурму не подняться. Здесь же, на южном склоне, верхушки травы поднимались над сугробами выше шнуров, стягивающих шерстяные штаны под коленями.

Широкий войлок защищал от ветра. Из-под ушастой пестрой шапочки ползли по спине косицы – ниже пояса. В меховых сапогах ноги, в меховых рукавицах руки. Достаток в семье, вот и пастуха своего снарядили хозяйки как должно и еще лучше. Припасов собрали – все братья помогали нести. Чуть не каждый день, если не было метели и бурана, приносили еду, еще хранящую тепло домашнего очага и материнских рук.

Буу рвали траву плоскими коричневатыми зубами и долго терли ее во рту, прежде чем наклонить мохнатую голову за добавкой. Зимой трава мурму жестка.

Ашра наигрывал на маленькой свирели простую пастушью песенку. Лежал на животе, завернувшись в войлок, опираясь на локти, глаза прикрыл, только губы подносил к одному отверстию, к другому, отдавая им теплое дыхание свое и мечты.

Иссякнет зимнее время, когда земля перестанет сердиться на солнце и впустит его в брачный чертог. Тогда справят они заново свою свадьбу, а людям надлежит справить свои.

И Ашре, если мать не ошиблась в подсчетах, – а кто видел, чтобы мать ошибалась? – и Ашре придется покинуть семью и уйти в семью тетушки. Его берут за старшую дочь, большая честь. Берут, потому что Ашра красивый. И он – хороший пастух, он понимает буу, и буу любят его. Когда он берется за сосцы, самые непутевые смирно стоят.

Ашру любая семья была бы рада взять. Но мать сговорилась с сестрой, еще когда брала ее сына для Эрки. Чтобы не таскать неподъемные лари из дома в дом, обменяются сыновьями, и никто никому уже ничего не должен. Сейчас, может, и жалеет: за Ашру много добра предлагают, больше, чем просили за Эркиного мужа. Да слово сказано, быть Ашре за тетушкиной старшей дочерью.

Неторопливо скрипели травой буу. Неторопливо катилось зимнее время.

Ашра играл на свирели. Может быть, незатейливая песенка пастуха и приманила беду.

Откуда она взялась, Ашра не видел. Просто подошла – Ашра не слышал ее легких шагов за гулкими вздохами буу, за хрустом взламываемого острыми копытами наста. Подошла, встала рядом и, наклонив голову, слушала, как играет пастух. Ашра не сразу ее заметил.

Вскочил, стряхнув войлок на снег, прижал руки к животу, поклонился.

Узор на ее одежде был незнакомый – ни в своем селении, ни в окрестных Ашра не знал такой семьи. Две косицы лежали поверх вышитого нагрудника, перевитые пестрыми шнурами. А лицом она была, как все, как и сам Ашра – темна, и глаза как листочки травы мурму, узенькие, темные. Что в ней было такого? Ничего. Но она смотрела на Ашру так, словно впервые в жизни увидела мальчика, смотрела и молчала, и Ашра, конечно, молчал. Стоять так, без войлока, на ветру, было холодно, но она ничего не говорила и не делала.