Для дальневосточной философии состояние текучести является фундаментальным. Оно не может раздражать и вызывать досаду. Оно вдохновляет на поиски невыразимой словами гармонии. Именно поэтому, как замечает В. Малявин, даосскую «философию Пути» нельзя превратить в метафизическую доктрину. Плоть и дух, видимое и невидимое так тесно сплетены друг с другом, что причудливые силуэты мира видимого мы принимаем за причудливые силуэты мира незримого. Так на картинах китайских художников невозможно отличить очертание горного склона, символизирующего плоть, от очертания облака, символизирующего дух, они сливаются «в одну живую массу», которую Чжуан-цзы назовет Великим Комом бытия. Но Великий Ком бытия есть одновременно и «зияние бытия», то есть Великая Пустота. Подобная парадоксальность сопоставима с христианским антиномизмом, согласно которому Иисус обладает двуединой природой – человеческой и Божественной.
Великая Пустота это и Великая Полнота. Формально, то есть согласно законам аристотелевской логики, мы обнаружим здесь противоречие, но оно говорит лишь о том, что мы сами загнали себя в ловушку, переоценив конечную ценность слов. Лао-цзы принадлежит удивительный образ – всё сущее вскармливается пустотой материнской утробы. Вот как понятие Великой Пустоты перетекает в понятие высшей полноты, русской калькой которого, если мы разовьем метафору материнской утробы, явятся выражения «тяжелая», «непорожняя».
В фильме «Герой» Император казнит Убийцу, в последний момент отказавшегося от мести. Император не может поступить иначе. Таков закон. Безымянный будет расстрелян выстроившейся в несколько шеренг когортой лучников, каждый из которых пустит стрелу прямо перед собой. Стена, находящаяся за спиной Безымянного, покроется целым лесом стрел. Лишь десяток лучников поразят цель, а именно те, которые окажутся напротив Безымянного. Камера Кристофера Дойла, скользящая вдоль ощенившейся стрелами стены, вдруг замрет перед очерченным деревянными спицами человеческим силуэтом. Мастер Безымянный, стоящий перед стеной, загородил собой стену, и поэтому стрелы вонзились в него. Но самого тела мастера Безымянного, так же пронзенного стрелами, как и тело святого Себастьяна, мы не увидим. Так Чжан Имоу, бросив вызов такому принципу эстетики, как мимесис, написал иероглиф, понятный всем людям земли, а не только китайцам. Иероглиф этот передает содержание слова «человек», потому что подобный силуэт может принадлежать только человеку. А заодно китайский режиссер создал новый тип иконографии святого.
При изображении Себастьяна фону, на котором запечатлевались окрестности Рима или фантастический пейзаж, отводилась второстепенная роль, а фигуре мученика первостепенная. Чжан Имоу в рамку фона заключает пустоту, визуализируя отсутствие страстотерпца.
Попробуем истолковать визуальную метафору Чжана Имоу в духе даосизма. Лао-цзы сравнивает Великую Пустоту с пустотой колесной втулки, в которой сходятся все спицы колеса. Уподобив пустоту колесной втулки силуэту, который оставил на стене Безымянный, а спицы, сходящиеся к втулке, – ощетинившимся стрелам, мы придем к особому пониманию человеческой личности как некому пустотелому ядру бытия. «В китайской традиции, – пишет В. Малявин, – человек – не мера, а глубина всех вещей»[161]. Другими словами, сердце личности бьется в унисон с сердцем мира. Этот довод мог бы убедить сторонников весьма распространенного заблуждения, что дальневосточные вероучения не знают личности.
Хотя, безусловно, мы сталкиваемся здесь и со зловещим значением написанного Чжаном Имоу иероглифа. При перенесении визуальной метафоры в вербальный план напрашиваются такие фразеологизмы, как «машина уничтожения», «каток репрессий», «конвейер смерти». Мастер Безымянный, возможно, становится первой его жертвой. Стена, покрытая лесом стрел, и есть Великая Китайская стена, возведенная Цинь Шихуанди. В «нишу», оставленную мастером, можно будет отныне поставить любого, и он утратит не только имя, но и лицо, лишившись всех антропологических признаков, за исключением смутно угадываемого очертания.
Однако, является ли подобный опыт расчеловечивания чертой деспотии сугубо азиатского типа? Костры инквизиции, причем уже в ХХ веке, пылали в Восточной, Центральной, Западной Европе. Еретиками объявлялись социальные классы и народы. Китайская культурная революция с ее перегибами во многом была следствием цивилизационных процессов западного мира. Об этих драматических событиях Чжан Имоу снял картину «Жить» (1994). История страны показана в ней глазами маленького человека, частное существование которого представляет собою величайшую загадку и высшую ценность…
Христианское откровение и греческая философия идут разными путями: мистик свидетельствует об Истине, философ доказывает истину. Это два несхожих образа мышления, два различных способа переживания Истины. Иоанн Златоуст говорил: «Природа рассудочных доводов подобна лабиринту – нигде не имеет конца и не позволяет мысли утвердиться на каком-нибудь основании»[162]. Если символом логической аргументации становится лабиринт, то символом абсолютных ценностей – сердце. Оно же является органом совести. Но чтобы избежать соблазна автономной морали, которая опирается на превратно истолкованную коллективную совесть (совесть нации, класса, конфессии), скажем, что речь идет о глубоко личной совести, о совести как самой тонкой и самой прочной нити, соединяющей человека с Богом. Вот почему происхождение такой совести не от мира сего.
Речь философа обращена к здравому смыслу, к способности слушателя мыслить логически. Речь пророка обращена к сердцу, к его способности гореть тем же огнем, что горит сердце мира. Вот почему пушкинский пророк призван глаголом жечь сердца, а не вести через лабиринт мысли. Не внешние доводы убеждают того, кто внемлет пророку, а опыт глубокого сердца. Без внутреннего преображения слушающего нет и пророческого слова. Философия же может существовать и сама по себе, сама для себя, опираясь на логическую аргументацию. Последняя, по замечанию Честертона, есть род сумасшествия, если она утрачивает связь с реальностью духовных переживаний. Честертон пишет: «обычно поэты сходят с ума тогда, когда их разум ослаблен рационализмом»[163].
Все эти размышления имеют прямое отношение к фильму «Герой».
Владыка Цинь, повернувшись к убийце спиной и любезно предоставив ему свое оружие, предается созерцанию. Он пытается разгадать иероглиф, который написал каллиграф и воин Сломанный Меч.
«Меня только что осенило! – восклицает правитель. – Этот иероглиф Сломанного Меча вовсе не о технике владения мечом. Но о высшем идеале искусства фехтования. Первое достижение искусства боя – это единство человека и меча. Как только таковое единство достигнуто, даже травинка может стать оружием. Второе достижение – когда меч находится в сердце воина, даже когда его нет в его руке. Тогда воин сможет поразить врага с расстояния в 100 шагов даже голыми руками. И высшее достижение – отсутствие меча и в руке, и в сердце. Тогда боец находиться в мире со всем миром. Он клянется не убивать и нести мир человечеству».
Мастер Безымянный с мечом в руке оказывается за спиной правителя. К этому рывку он готовился десять лет. Но мастер отказывается от плана мести. «Ваше Величество, – говорит мастер, – ваша проницательность убедила меня в том, что вы преданы высшему идеалу искусства владения мечом. Поэтому я не могу убить вас».
Безымянный уверовал в то, что Ин Чжэн – будущий император Цинь Шихуанди предан высшему идеалу владения мечом или владения самим собою, что одно и то же. Ведь в минуту смертельной опасности он сумел забыть о себе ради «высшего мотива», как называет Безымянный абсолютное благо. А тот, кто владеет собою, владеет и миром.
Правитель земли Цинь не прибегает к логической аргументации в пользу единовластия и единоначалия. Он говорит: «Меня только что осенило!». То есть он свидетельствует, а не доказывает. И это единственное, что могло бы убедить и усмирить ратника. И это единственное, что могло бы убедить и усмирить народ, которым будущий император собирается править. Вот здесь-то и заявляет о себе новая опасность. Трагедия фанатичной слепой веры…
3 декабря 1965 г. в Институте философии бывший фронтовик и лагерник, опальный мыслитель Григорий Померанц выступил с докладом, который назывался «Нравственный облик исторической личности». Выступление вошло в историю как антисталинское. Померанц в своей речи сравнил объединителя Китая – Первого Императора Цинь с Иосифом Виссарионовичем Сталиным и показал, что нет такой высокой цели, которая оправдывала бы любые средства.
Приведем обширную цитату из доклада Померанца, который не утратил своей актуальности и по сегодняшний день.
«Жили-были два императора, один в Индии, другой в Китае – Ашока и Цинь Ши Хуаньди. Оба имели перед собой прогрессивную задачу – объединение страны. Ашока с этой прогрессивной задачей не справился. Он поддался ложной жалости, неправильному гуманизму <…> не сумел отличить прогрессивных войн от реакционных. Едва завоевав одно царство, он вложил меч в ножны, отказался от всякой войны и, вместо того чтобы посылать за границы свои армии, стал рассылать буддийских монахов, которые несли трудящимся соседних стран реакционный религиозный дурман: “не отымай чужой жизни, не бери того, что тебе не принадлежит, не лги” и т. д.
Зато Цинь Ши Хуан (ди – вроде августа) был правильный гуманист. Если враг не сдавался, он его уничтожал; если сдавался – тоже уничтожал. Правда, слова “гуманизм” (по-китайски это звучит “жень”) Цинь Ши Хуан не любил, и книги, в которых толковалось про “жень”, велел сжечь, а заодно и все другие книги, кроме трудов по сельскому хозяйству, военному делу и гадательных книг. И книгочеев-интеллигентов, толковавших насчет “жень”, собрали и перетопили в нужниках или подвергли другим позорным казням. Всех таких интеллигентов оказалось 400 человек. Прослойка еще не успела разрастись, и задача Цинь Ши Хуана оказалась сравнительно простой.