Видит Бог — страница 69 из 83

— Не смеши меня. — Подобно моему Соломону, с которым он теперь вступил в неправдоподобный альянс, Нафан всегда оставался нечувствительным к ироническому остроумию моих иносказательных выпадов.

— Разве не пренебрег ты слово Господа, сделав злое пред очами Его? — покачав головой, продолжал Нафан тоном наставительным и дидактическим, да еще и с таким выговором, словно он Оксфорд закончил. — Урию Хеттеянина ты поразил мечом; жену его взял себе в жену, а его ты убил мечом аммонитян. Итак, не отступит меч от дома твоего во веки. Так говорит Господь: вот, Я воздвигну на тебя зло из дома твоего, и возьму жен твоих пред глазами твоими, и отдам ближнему твоему, и будет он спать с женами твоими пред этим солнцем. Ты сделал тайно, а Я сделаю это пред всем Израилем и пред солнцем. Ибо ты этим делом подал повод врагам Господа хулить Его.

Я и в мыслях не имел, что Нафан говорит об Авессаломе, а если бы мне даже сказали об этом, то не поверил бы. Чтобы подсократить его речь, я тут же признал совершенный мной грех.

— Но не тревожься, не тревожься, — поспешил успокоить меня Нафан. — Ничего с тобой не случится. Господь снял с тебя грех твой.

Уже хорошо. Значит, еще поживем. И тут он сказал, что сын, которого носит Вирсавия, умрет, и кровь моя обратилась в лед.

Боже ж ты мой, и это называется правосудием? Он не причинил бы мне муки большей, если бы просто убил на месте. Наказывать греховодника, отнимая жизнь у невинного младенца? Я не позволял себе поверить в это, пока не увидел, как все начало сбываться.

— Дитя здорово? — спросил я, когда Вирсавия разродилась.

— Дитя здорово, — уведомили меня.

— Дитя здорово? — спрашивал я каждое утро и каждый вечер.

И скоро настал день, когда мне ответили, что дитя заболело. Как жаждущий мечтает о воде, мечтал я о милосердии к младенцу. «Да не увижу я смерти мальчика моего», — молился я Богу словами Агари. Мысль о том, чтобы во всем повинным свидетелем присутствовать при смерти его, была непереносима, и я ушел к себе, и постился, и, уединившись, провел ночь, лежа на земле. И вошли ко мне старейшины дома моего, чтобы поднять меня с земли; но я не хотел, и не ел с ними хлеба. Тяжки были стоны мои, и сердце мое изнемогало. Семь ночей пролежал я на земле, молясь Богу о жизни младенца и зная в сердце своем, что молитвы мои безнадежны и что с каждой проходящей минутой я теряю и малыша, и Бога. На седьмой день дитя умерло.

Я понял это еще до того, как мне сказали. Догадался по взволнованному перешептыванию за дверьми моей комнаты. Слуги боялись сказать мне, боялись рокового воздействия, которое могла возыметь на меня эта весть. Они видели, как я скорбел, когда дитя было еще живо. Я пролежал на земле несколько минут, молча обращая ее слезами в грязь, потом отказался от всех надежд и постарался взять себя в руки. И, чтобы не осложнять жизнь ни себе, ни другим, принял бодрый вид.

— Умерло дитя? — прямо спросил я.

И слуги, избавленные от тяжкой необходимости сообщать мне такую новость, ответили: «Умерло».

Бдение мое завершилось, дитя скончалось, и я в одиночестве помылся, переменил грязные одежды на чистые, а затем, к изумлению слуг, сказал, что голоден, и приказал приготовить еды да побольше — столько, сколько приличествует царю.

Меня снедала злоба, обращенная и на Бога, и на человека. Царивший во вселенной покой мне казался бессмысленным. Я хотел, чтобы целый мир был убит горем, чтобы печаль и гнев на жестокость случившегося душили его. Мне хотелось в бессильной ярости грозить кулаками горным вершинам и визжать: «Рыдайте, рыдайте, пастыри, и стенайте!» Как может наделенное чувствами и совестью существо оставаться спокойным, делая вид, будто не случилось ничего столь чудовищного, столь безмерно подлого, как смерть младенца. «О люди, вы из камня!»

Позже, когда погиб Авессалом, я сознавал, что должен скорбеть наедине с собой. Я не гневался — правосудие есть правосудие. Но тут-то умер новорожденный младенец! Плач Рахили по детям ее был олицетворением безразличия в сравненье с мучениями, которые принесла мне смерть двух этих детей, моих детей, ибо плач Рахили о детях это всего лишь фигура речи.

Я никому не открыл своих чувств, когда встал с земли и умылся, и помазался, и переменил одежды свои, и пошел в дом Господень, и молился. Попробуйте догадаться, насколько почтительным и всепрощающим был я на самом деле в сердце своем.

Тогдашнее мое поведение обратилось ныне в легенду. Я возвратился домой, слуги поставили предо мною хлеб, мясо и плоды полевые, и я стал есть, и ел с жадностью. Я к тому времени буквально помирал с голоду. Вокруг стояло ошеломленное молчание. Мои всегда почтительные слуги смотрели на меня так, точно их гром поразил, встревоженные и изумленные суровостью моего нрава, тем, как быстро я оправился и какой демонстрирую аппетит. После смерти Авенира я пропостился целый день. А после смерти собственного сына уселся обедать. В конце концов один из них собрался с духом и спросил:

— Что значит, что ты так поступаешь: когда дитя было еще живо, ты постился и плакал и не спал; а когда дитя умерло, ты встал и ел хлеб и пил?

Пока я не объяснился с ними, они думали, что меня бес обуял. Я отвечал им негромко, мне не хотелось расплакаться прямо у них на глазах.

— Доколе дитя было живо, — сказал я, ухитряясь сохранять ровность тона, — я постился и плакал, ибо думал: кто знает, не помилует ли меня Господь, и дитя останется живо? А теперь оно умерло; зачем же мне поститься? Разве я могу возвратить его? Все идет в одно место: все произошло из праха и все возвратится в прах. Его навек не стало, навек, навек, навек, навек. Я пойду к нему, а оно не возвратится ко мне.

— Господь дал, Господь и взял, — елейно пропел Нафан, и мне захотелось дать ему в рожу.

— Аминь, — хором отозвались его прихлебаи, — да будет имя Господне благословенно!

Я шепотом отматерил их на все корки. Жалкие же получились из них утешители с их фарисейским «да будет имя Господне благословенно» — мне захотелось, чтобы погиб день, в который они родились. Или они все забыли, что Господь не соизволил даже назвать нам Свое имя?

В одиночестве бесился я от злости на Господа, бурлил от презрительного желания схватиться с Ним, стремился сойтись с Ним один на один. Я рвал и метал. Мне хотелось поквитаться с Ним. Я готов был проклясть Бога и умереть. Но Он не снизошел до меня. Я так и не услышал от Него оправданий по поводу смерти младенца. Взамен я услышал ответ, которого меньше всего ожидал.

Молчание.

И больше я от Него никаких иных ответов не получал.

Я был бы рад Его разгневанному рыку. Я хотел бы услышать, как Он громыхает на меня из бури. Я жаждал увидеть Его реакцию, я бросал Ему вызов, я подстрекал Его, надеясь, что вместо этого огромного, непроницаемого молчания мне удастся услышать всесильный голос Его, приказывающий мне с высот:

— Кто сей, омрачающий Провидение словами без смысла? Препояшь ныне чресла твои, как муж.

Я заплясал бы от радости, если б Он сунулся ко мне с подобным дерьмом. Уж я бы Ему ответил, и без всякого терпения Иова.

— А Ты кто такой? — рявкнул бы я в ответ.

И ручаюсь, Он отозвался бы:

— Я буду спрашивать тебя, и ты объясняй Мне: где был ты, когда Я полагал основания земли? Скажи, если знаешь.

— Тебе-то что за разница? — Так и слышу я мой пренебрежительный ответ на этот Его идиотский, если правду сказать, вопрос.

И тогда Он отвечает мне из бури и говорит:

— Кто положил меру ей, если знаешь? или кто протягивал по ней вервь? Кто затворил море воротами, когда оно исторглось, вышло как бы из чрева? Давал ли ты когда в жизни своей приказания утру? Обозрел ли ты широту земли? Входил ли ты в хранилища снега и видел ли сокровищницы града? Из чьего чрева выходит лед и иней небесный, — кто рождает его? Можешь ли ты связать узел Хима и разрешить узы Кесиль? Твоею ли мудростью летает ястреб и направляет крылья свои на полдень? По твоему ли слову возносится орел и устрояет на высоте гнездо свое? Можешь ли ты удою вытащить левиафана и веревкою схватить за язык его? Кто создал небо и землю? Кто проводит протоки для излияния воды и путь для громоносной молнии, чтобы шел дождь на землю? Ответь Мне, если знаешь все это.

— Да никому давным-давно нет до этого дела, — возразил бы я всемогущему Богу и язвительно просветил бы Его: — Ты так и не понял? Решительно никому.


От Вирсавии я получил утоление большее, нежели то, какого смог добиться от Бога. В ту нашу нежную встречу, что последовала за смертью младенца, мы с Вирсавией не сказали друг другу почти ничего, почти совсем ничего, а немногие слова, которыми мы обменялись, произнесены были еле слышным шепотом — тоскливые слова прощания, роняемые нами между долгими паузами. После смерти нашего мальчика я пришел к ней, лежавшей в постели, и больше часа держал ее за руку, пока она тихо плакала. Слезы ее текли медленно.

11И было после того

Сладок был голос ее и приятно лицо, и было после того, что Вирсавия, когда я пришел к ней и лег с нею, понесла еще одного сына. Мы назвали его Соломоном, и Господь, если верить Вирсавии, возлюбил его, хотя я и поныне даже вообразить не могу — за что.

— Как получилось, — не раз спрашивал я прежде и, дивясь, вопросил теперь, — что у тебя не было детей от Урии? Или от других мужчин, которые входили в тебя до него?

— Я предохранялась, — ответила она, тщательно втирая малахитовую мазь в кожу вокруг глаз, чтобы оттенить их зеленью. — Сидела на пилюлях.

— А почему же ты от меня рождаешь детей?

— Потому что хочу в один прекрасный день стать царицей-матерью. Это одна из причин, по которой я сюда перебралась.

— Ты совершила ошибку, — указал я. — Царицей-матерью тебе стать не удастся.

— А Соломон на что?

— В настоящее время он — последний в очереди.

— Так поставь его первым.

— И думать нечего, возлюбленная моя, голубица моя…

— Не распускай руки!