Виктор Конецкий: Ненаписанная автобиография — страница 26 из 40


Не помню, когда впервые услышал имя Виктора Конецкого. Не помню, когда впервые начал его читать. Сейчас кажется, это было всегда. «Полосатый рейс», «Тридцать три», «Путь к причалу». К моему поколению он потихоньку входил из кино… Первую книгу Конецкого мне кто-то подарил. Прочитал на одном дыхании и тут же по дурной привычке делиться радостью дал приятелю. Никогда она ко мне больше не вернулась. Украсть книгу Виктора Конецкого на флоте не считалось зазорным.

Виктора Конецкого разные люди на флоте читали по-разному. Занимательность сюжета, юмор воспринимались всеми, драматургия, философичность, психологизм, пейзажность — теми, кому было дано.

И вот что интересно, о флоте написаны тысячи книг, многие моряки брались за перо, сколько талантливых литераторов были искренне увлечены морской тематикой. Но чаще всего моряки оказывались посредственными писателями, а хорошие писатели не знали морского ремесла, и флотские люди смеялись над явными нелепостями, которые находили в стилистически безупречных текстах. Виктор Конецкий — редкое и счастливое исключение…

Сент-Экзюпери всю жизнь доказывал, что он хороший пилот, Виктор Конецкий всю жизнь доказывал, что он хороший моряк. Наверное, это нормально, профессия инстинктивно оберегает себя от случайных людей, но, признав мастерство, воздает должное.

Флот и литература — миры соприкасающиеся, но не сливающиеся воедино. Моряку и писателю требуются разные, порою несовместимые качества. Сочинительство предполагает самоуглубление и даже задумчивость. Представьте себе задумчивого штурмана. Хорошо, если вахта спокойная, а если обстановка сложная? Конецкий умел переключаться и гордился тем, что по его вине не случилось ни одной аварии. Есть моряки, а есть люди палубы. Это не одно и то же…

Виктор Конецкий — советский писатель. Но не потому, что ему нравился коммунистический режим, а потому, что родился и почти всю жизнь прожил в СССР, который тогда и был Россией. Советский Союз — удивительное явление мировой истории. Никогда еще на земле не создавалось государственного образования, целиком сотканного из противоречий. Хорошее и плохое было перемешано самым причудливым образом. Виктор Викторович Конецкий, как и большинство его сверстников, был в юности советским патриотом. Ведь другой Родины ни у кого из нас не было. Люди искренне желали служить стране и от власти ждали лишь одного — пусть будет меньше лжи и дурости. И пришлось пройти путь мучительного осознания и с горечью признать — никогда власть не станет такой, какой хочется ее видеть. Она, эта власть, была создана как инструмент созидания посредством подавления. Нормальные люди хотели верить в прекрасную коммунистическую идею справедливости, свободного равенства, а государство раз за разом отталкивало их, унижало. Людей ставили в такие условия, что они начинали огрызаться. Это-то и было нужно! Но Виктор Конецкий не позволил сделать из себя профессионального оппозиционера…

Писатель уязвим. Все, что есть у него в душе, в характере, рано или поздно вылезет в тексте. Виктору Викторовичу Конецкому досталась ранимая душа и очень непростой характер. Мог быть открытым и скованным, добрым и желчным, великодушным и несправедливым. Но не было в его душе дряни, и всякий читатель это видел и ценил.

Алексей Мягков, гидрограф, автор книги «Семь футов над килем»

Январь 2005


Прилетела в Париж Лидия Борисовна Либединская и сказала, что умер Виктор Конецкий. Для меня это была и личная потеря. Я не умел и не любил дружить с писателями. Виктор был немногим исключением. Могу еще назвать трех-четырех знаменитых и менее знаменитых литераторов, с которыми меня связывают годы и десятилетия если не дружбы, то понимания, что в нашем деле ценится еще дороже. Их было бы больше, но слишком многие рано ушли из жизни.

Мы выпили с Либединской горького вина, помянув светлую душу Виктора Викторовича. И вспомнили одну из наших с ним совместных встреч в Гульрипше осенью 1980 года в доме творчества «Литературной газеты».

Надо было видеть Виктора у южного моря. Певец «соленого льда» если и появлялся у черноморской воды, то всегда в глухо, под горло, закрытом черном моряцком свитере, в фирменных флотских брюках с медной пряжкой, с легким презрением посматривая на нас, изнеженных салаг, ловящих последние лучи усталого октябрьского солнца. Впрочем, он всегда был непохож, сам собой, будь то иронические споры с Евтушенко по поводу «творческого поведения» или просто дружеское застолье, где бывал язвительно остроумен. Сполна это проявилось, в частности, на дне рождения поэта Маргариты Алигер, который мы отмечали 7 октября в узкой компании, где Виктор Федорович Боков замечательно пел не вполне приличные частушки, а хмельной Конецкий мрачно и неподражаемо смешно комментировал творчество проживающих в доме инженеров человеческих душ. И что важно, комментировал по существу.

Но вот чего в нем никогда не было (или почти никогда), так это искуса нравоучительства, стремления равнять всех по своим правилам жизни. Он был требователен к себе, к своему ремеслу, но никогда не опускался до высокомерного суда над человеческими слабостями других. Конечно, Виктор отлично различал границы, которые человек преступать не должен, никогда и ни при каких обстоятельствах, но при этом в нем отчетливо жило понимание и сострадание как доминанта и бытовой, и художественной жизни.

…Отрывочно всплывают детали, связанные с ним. Впервые войдя в мою московскую квартиру на Суворовском бульваре и взглянув на картину, висевшую на стене, он подозрительно изрек: «Ну конечно, Сарьян?!» В подтексте чувствовался упрек: «Ну вот, зажрались москвичи, утопают в роскоши». Но рядом была ирония: «Какой же Сарьян по карману в наше время критику, служащему на зарплате в Литературном институте!» Сарьян оказался туркменом под славным именем Ярлы, купленным по случаю в Ашхабаде. Хорошая картина, люблю ее, всегда вспоминая при этом Виктора и его акварели.

Где-то уже в конце 1980-х он остановился у меня на пару дней перед поездкой в Братиславу в составе писательской делегации. Настроение у него было пасмурное, ворчливое, да и побаливать стал чаще, что не прибавляло бодрости и оптимизма. Надо сказать, что моя теща, О. Н. Ингурская, работала в ту пору редактором ведомственного издательства «Речфлота» и, конечно, была в восторге от его книг. На «живого» Конецкого она смотрела с нескрываемым обожанием, и Виктора это немного расшевелило. Он галантно за ней ухаживал и вообще на некоторое время стал «облаком в штанах». Тут приоткрылась еще одна грань Конецкого. Он оказался обаятельным и старомодным, безо всякой тени рисовки отвечая на вопросы пожилой поклонницы его чудесного дара.

В нем была сильна игровая стихия. Это было вполне понятно только тем, кто хорошо, близко знал его. Внешняя, напускная грубоватость, нетерпимость (иногда на пустом месте) могли шокировать неофитов, которые только-только приближались к этому, по сути нежному вулкану. Он, конечно, был одиноким и, как считал, не до конца понятым артистом литературно-морской сцены. Отсюда любовь к В. Б. Шкловскому, тоже хорошему мистификатору, к которому Конецкого влекли опоязовская легенда и сентиментальное отношение патриарха к прозе младшего современника и земляка. Виктор рано познал читательское обожание, но втайне постоянно нуждался в высоком и авторитетном, публично выраженном признании со стороны литераторов, будь то Натали Саррот или А. И. Солженицын. В писательской среде он был белой вороной не только в силу морской профессии, но и благодаря своему внутреннему аристократизму.

Однажды он позвонил мне из Ленинграда и возмущенно спросил: «Кто это придумал нелепое выражение — «экология культуры»? Не Вознесенский ли?» Я его успокоил и объяснил, что заподозренный поэт здесь ни при чем. Виктор писал какую-то полемическую статью (а других он просто не писал) и искал зловредный первоисточник. Когда я указал на Д. С. Лихачева, он поостыл и, вероятно, задумался.

Вообще-то говоря, термин Лихачева ненаучен, но поэтичен. Это метафора, вполне допустимая в публицистическом обиходе. Экология — наука, в крайнем случае часть культуры в широком смысле этого слова, но, так как никто пока точно не определил, что такое «культура», можно и так.

Вика чуял слово, как хорошая гончая, и терпеть не мог приблизительности. Здесь с Юрием Казаковым они были парой что надо.

Ему нравилось, когда его (подобно Виктору Некрасову) называли Викой. Так его, впрочем, звали с детства.

О Юрии Казакове Конецкий написал воспоминания. Они дружили, ссорились, искали друг друга. В этих мемуарах много исповедально-иронических писем и много печали. Конецкий здесь особенно открыт перед читателями и, надо сказать, не щадит ни себя, ни других. Он словно сдирает прямо на наших глазах коросту с души, которая тайно ищет сочувствия и понимания. Два писателя, каждый по-своему, играют «на разрыв аорты», и Конецкий, провожая взглядом уходящего друга, со смертельной тоской понимает, что в искусстве слова и есть единственная, может быть и призрачная, надежда на спасение.

Конецкого преследовал призрак рабства. Это извечный комплекс русского интеллигента, хорошо известный не только по А. П. Чехову. Если чего и боялся Конецкий, так это собственного страха, прилюдно наступал ему на горло, то и дело обращаясь к спасительной иронии по отношению к самому себе.

Ему было что терять и было что искать. Он больше всего дорожил внутренней независимостью, и в этом была его сила и определенная слабость как писателя. Потому что бывают ситуации, когда отречение от себя, растворение в другом есть любовь к свободе.

Конецкий хорошо это понимал. И сочувственно выписывал фразу Игнатия Ивановского, переводчика шекспировских сонетов: «Первый признак русской литературы совпадает с первым признаком любви: другой человек тебе дороже и интереснее, чем ты сам».

Сейчас много говорят и пишут о «шестидесятниках», о людях, чья молодость и духовное созревание связаны с идеями XX съезда партии. Конецкий по структуре нравственных убеждений — один из них, но он никогда не принадлежал ни к каким литературно-идейным группам. «Нравственно обняться» он мог только на определенном расстоянии, в писа