Виктор Конецкий: Ненаписанная автобиография — страница 9 из 40

«Герои книг — балтийцы»[23](Интервью на палубе)

Когда теплоход «Невель» ошвартовался у пассажирского причала в гавани, мы поспешили в каюту второго штурмана В. В. Конецкого, известного писателя-мариниста. Балтийцы не раз встречались с его книгами «Над бельм перекрестком», «Соленый лед», знакомы и с киносценариями «Полосатый рейс», «Путь к причалу» и «Если позовет товарищ».

Естественно, что наши моряки с интересом ждут новых произведений этого автора, тем более что прообразами героев, вполне вероятно, станут балтийцы, поскольку писатель работает теперь на наших судах.

И вот мы уже начинаем традиционное интервью на палубе.


— Когда вы пришли на работу в Балтийское пароходство? На каких судах плавали?

— В пароходстве я еще новичок, и двух лет не работаю. После сдачи техминимума был направлен грузовым помощником капитана на теплоход «Челюскинец». Сделал несколько рейсов, впервые обогнул Западную Европу, побывал во многих портах разных стран. В июле прошлого года пришел на «Невель».

— Как прошел рейс?

— Плавание было не из легких. Довелось познакомиться и со штормами ревущих сороковых широт, и со знойными штилями тропиков. Участвовали мы и в спасении моряков дальневосточного судна «Аргус», наскочившего на рифы, и в «слежении» за семеркой советских космонавтов, совершавших групповой полет на «Союзах». Интересны впечатления от пребывания в Монтевидео, Сингапуре, на Канарских островах и Маврикии, в Гвинейском заливе.

— Как будет отражен рейс в литературе?

— Думаю описать эти события в будущей книге «Соленый хлеб». Это будет первая книга о моряках Балтийского морского пароходства.

— Кто герои вашей будущей книги?

— Я еще ничего не могу сказать о героях, но прообразом одного из них думаю сделать капитана «Невеля» Георгия Васильевича Семенова. Это удивительный человек. В прошлом очень длительном рейсе ему сделали в море операцию — удалили аппендицит. Казалось, человек пойдет на отдых, тем более что ему задолжали не один отпуск. Но Георгий Васильевич остался на своем посту и снова был в рейсе с нами. Наш капитан — очень чуткий человек, с большим уважением к людям. Как судоводитель это прекрасный специалист, влюбленный в свое судно, обладающий спокойствием и стальной выдержкой…

Моряк Балтики. 1970. 7 февраля

Товарищам по перу Смех сквозь прозу Краткое пособие для пишущих путевые очерки

Доказывать надо тонко, очаровывать в меру, убеждать горячо: во всем этом и проявляется сила оратора.

Цицерон

Бурное развитие науки и техники породило большое количество средств передвижения. От верблюда до вездехода, от осла до метро, от воздушного шара до ракеты, от обыкновенной ванны, в которой ныне умудряются переплывать Ла-Манш, до лайнера — все к вашим услугам для движения вокруг планеты.

Ведение путевых заметок и последующая их публикация — жанр древний как мир. Автор накопил большой опыт в этом сложном жанре. Склонный с раннего детства к разного рода поучениям, автор ниже делится с коллегами своим опытом.

Принимаясь за книгу путевых заметок, необходимо заранее поднакопить запас смелости, который позволит вам соединять вещи несовместимые. Например, воспоминания о первой любви с заметками о поведении акулы, когда последней вспарывают на палубе брюхо. Мужество такого рода выработать в себе не так просто, как кажется на первый взгляд.

Мужество такого рода принято называть ассоциативным мышлением. Иногда его определяют как безмятежность в мыслях.

Совершенно не обязательно знать, зачем и почему ты валишь в одну кучу далекие друг от друга вещи. Главное — вали их. И твердо верь, что потом, уже по ходу дела, выяснится, к чему такое сваливание приведет.

Как-то, проплывая мимо острова Альбатрос, я вспомнил, что баскетбольная команда на судне носит такое название, потом отметил, что альбатрос — птица, лишенная возможности взлетать с воды. В результате получилась просто отличная глава о том, что баскетбольная команда летать не может.

Несколько раз мне придется настойчиво подчеркнуть важность всевозможных знаний, получаемых со стороны. Помни: даже обрывок газеты, попавший тебе в руки, может украсить текст широтой энциклопедичности. Не только газета, но и обыкновенная запись на стенке уборной иногда дает сильный толчок мысли. Так было со мной в Лондоне…

Не забывай о том, что писал в начале. Помни: читатель это давно забыл. Ненавязчиво, но систематически повторяйся. Это увеличивает объем книги и придает ей некоторую «круглость», в которой может прощупываться библейская даже мудрость: все на круги своя и т. д.

Если книга провисает по причине отсутствия у тебя художественной наблюдательности, подставляй опоры в виде эпизодов собственной биографии. При этом не следует относиться к своей биографии канонически.

Во-первых, биографии — темное дело: ни одного точного жизнеописания не существует. Во-вторых, нет читателя, которому не любопытна биография самого омерзительного писателя, и, уважая читателя, отбрось врожденную скромность подальше. В-третьих, люби и жалей своего будущего биографа, облегчай ему поиск фактов. Если ты укажешь не совсем ясные направления в будущих поисках, здесь не будет ничего плохого, ибо, как я уже говорил, он все равно не найдет истины.

Опора на биографию в слабых местах хороша еще тем, что, соединяя прошлое с настоящим, дает твоему труду как бы заднюю перспективу, что никак не может являться недостатком, а, скорее, совсем наоборот.

Рассказывая о героических поступках, совершенных тобою в жизни, будь осторожен. Например, вспоминая, как ты поднял в атаку батальон, когда выбыл из строя командир, употребляй юмор и как бы посмеивайся над собой: сразу сообщи, что вообще-то боишься с детства темноты или мышей. Читатель больше полюбит тебя, если ты будешь чаще показывать свои мелкие слабости. Короче, здесь надо быть умным, тонким и пропорциональным…

Не упускай из виду задачу, ведущую книгу к успеху. Я имею в виду задачу влюбить в себя читателя. И так как большинство читателей любят животных, когда читают о них в книгах, а не тогда, когда их надо водить к ветеринару или мыть, и так как в поездке по земле, воде и даже воздуху не миновать встреч со зверями, рыбами, птицами, защищай фауну и флору — это модная и беспроигрышная тема. В путевые заметки полезно всадить все, что ты накопил за жизнь в наблюдениях за собаками и кошками как наиболее распространенными и доступными для наблюдений животными. Здесь не скупись, не оставляй ничего про запас, выпотроши себя, выверни даже наизнанку.

Если попадается на глаза занятная мысль большого ученого или мыслителя, то не бросай ее на ветер. Сразу отыщи в своих заметках самые плоские и скучные эпизоды — а отыскать их не так трудно, как ты думаешь, — и посмотри на них под углом чужой мысли. Затем введи ее в текст, но не грубо. Сделай это нежно. И, к твоему удивлению, плоские места вдруг станут возвышенными.

Имени мыслителя сообщать не следует — большое количество имен и ссылок отвлекает и утомляет читателя. Претензий мыслителя можешь не ожидать, даже если он жив. Во-первых, он твою книгу читать не будет, ибо, как гласит латинская мудрость: «Значительные люди не занимаются пустяками». Во-вторых, если какой-нибудь подлец настучит мыслителю, то мыслитель ничего поделать не сможет, так как рассмотрение чего-либо под чужим углом не плагиат, а один из видов эрудиции.

Если тебе вдруг повезет и ты обнаружишь в собственной голове неизбитый прием или мысль, обсасывай этот прием или эту мысль до посинения и изнеможения.

В тех местах, где ты ненароком задел действительно сложные вопросы, то есть почувствовал под ногами бездонную трясину, отметил свою неспособность не только понять, но и просто сообщить читателю меру сложности, переходи на юмористическую интонацию. Этим даешь понять вдумчивому читателю — а такие тоже бывают, — что кое-что мог бы сказать тут и всерьез, но по ряду известных ему и тебе причин этого не делаешь.

Не отставай от века. Нет никого более обреченного, нежели писатель, который работает над путевыми заметками и не читает систематически журнал «Знание — сила». Помни: не поминая протонов, мезонов и генетики на уровне сперматозоидов, теряешь широкий круг читателей-технократов.

Ну, о том, что при пережевывании чужих книг слюна выделяется даже у совершенно высохшего человека, я и говорить не собираюсь. Старайся только не забывать, что кроме книг на свете еще есть картины, архитектура, музыка. Если, посетив музей, не обнаружишь в душе ни единой эмоции, немедленно вспомни картину или скульптуру, которая за десять тысяч километров от этого музея произвела на тебя впечатление, и опиши ее и его, используя закон ассоциативного мышления.

Неплохо иногда — еще раз подчеркиваю, — иногда и в меру ввернуть о знакомстве со знаменитостями. Это придает пикантность.

Не забывай, что жанр путевых заметок — наиболее подходящий жанр для подпускания шпилек нелюбимым коллегам.

Да, о вопросах вечности, пространства и времени. Разика три-четыре помяни космос, безбрежность прошлого и будущего — иначе не поднимешься над уровнем среднего писаки.

Когда путешествие закончится, начинай грызть кости чужих путевых заметок. Здесь не бойся приоткрывать некоторые, профессиональные писательские тайны. Помни: уровень грамотности растет: слова Ницше, что грамотность убивает не только письмо, но саму мысль, — реакционный бред; грамотность порождает десятки тысяч читателей, которые сами не прочь стать писателями. Я включаю сюда и литературных критиков — это большая аудитория, пренебрегать ею не следует. Если аудитория хочет заглянуть на писательскую кухню, не скупись, открывай холодильник, хотя вполне возможно, что у тебя он пуст.

Когда устанешь от белиберды, которую высасываешь из пальца, когда станет тошно от ее явной бессмысленности, когда в минуту слабости или по пьяной лавочке захочешь порвать рукопись на мелкие кусочки — не поддавайся этой слабости. Помни: деньги платят за каждую строчку. А деньги необходимы, чтобы написать следующую, главную, прекрасную книгу. Мысль о гонораре должна помочь выбраться из творческого тупика и продолжать начатое дело.

А читатель… Что ж читатель! Никто не принуждает его читать, то есть жевать и глотать варево с нашей кухни.

Итак, усвоив мои искренние рекомендации, тебе остается сущий пустяк — как говорится, начать да кончить. Отправляйся в путешествие и возвращайся с книгой. И да будет в ней изящество, пропорциональность частей, гармония и простота архитектоники, блестящий ритм то остросюжетных, то скромно философских кусков, беспроигрышное чередование высокого трагизма и анекдота.

И хирургическая точность точки.

Литературная Россия. 1971. 20 августа

Труженики моря

О моряках часто говорят и пишут в восторженно-романтических тонах. Словно это люди, которые путешествуют по планете только для того, чтобы полюбоваться какими-нибудь экзотическими островами. Между тем романтика морских профессий преувеличивается. Профессия моряка не более и не менее романтична, чем любая другая. Моряки — это рабочий класс, ибо они тоже производят материальные ценности. Даже второй радист в графе «социальное положение» пишет «рабочий». Моряки, где бы они ни служили — на рыболовных или торговых судах, — это все люди труда, и труда тяжелого. Правда, я не склонен и преувеличивать морские тяготы. И на суше, естественно, люди трудятся с не меньшим мужеством и самоотдачей.

Я не задаюсь целью специально писать о морском труде, о специфике морских профессий. Я пишу о людях, а когда пишешь о людях, то невозможно разложить сущность характера на составляющие «трудовую» и «бездельную». Один критик назвал две мои последние книги путешествием вокруг своего «я». Думаю, это во многом правильно. Чаще всего я пишу о самом себе, а поскольку я всю жизнь плавал и умею водить корабли и лучше всего знаю моряков, то и стал я писателем-маринистом. В книгах о море трудно выделить лирический аспект или производственный. Характер человека невозможно раскрыть, обходя стороной характер его труда.

На флот я попал случайно. Мне было шестнадцать лет, тогда, в сорок пятом году, жить было трудно, и, чтобы не голодать, я пошел в морское подготовительное училище. Позже я служил на аварийно-спасательных кораблях на Баренцевом море. Бывало и так, что мы не могли спасти корабль. Случалось мне и тонуть в Баренцевом море. Это тяжелые воспоминания. Но много было в моей морской молодости и такого, о чем я вспоминаю с нежностью.

Как видите, лирическая составляющая морской души тесно связана с тяготами и опасностями труда. И сейчас, когда ничто и никто не заставляет меня идти в море, я все равно время от времени, так сказать, убегаю из литературы — иду в плавание. Впрочем, и в море пытаюсь писать, хотя, казалось бы, творческий процесс не может быть плодотворным в условиях вахт, погрузок, разгрузок, авралов. Однако случается так, что творчество помогает переносить и тоску длинных рейсов, и суровые условия труда. К тому же жизнь на кораблях богата духовными и жизненными коллизиями, а морская жизнь богата яркими, сильными характерами. Случается, что мои герои почти полностью списаны с реально существовавших людей, которых я хорошо знал.

Мореходам сейчас приходится решать немало проблем, которые могут стать объектом исследования писателя. Обходить эти проблемы литература не может. Если я своими руками вытаскивал из океана потерпевших бедствие моряков, то, разумеется, я не могу не думать о причинах, усложняющих их труд и жизнь. Одной из главных проблем, которые сейчас стоят перед моряками, является преодоление психологических нагрузок, связанных с научно-технической революцией, которая вызывает увеличение скоростей судов, длительности рейсов, да и количественное увеличение судов на морских путях. Вероятно, флот нынче требует все большего количества ученых-психологов.

Есть еще одна очень важная проблема. Это длительные разлуки с близкими. В условиях современного плавания они неизбежны, но они и ненормальны. Возможно даже, что они более тяжелы для тех, кто остается на земле. Дети растут без отцов, жены живут без мужей, и никакими заработками перекрыть моральный ущерб, который причиняется семье моряка, невозможно. Вероятно, на данном этапе необходимо идти на такие жертвы. И люди, трудящиеся на суше, обязаны отдавать себе в этом отсчет. Любое внимание, которое мы с берега проявляем к тем, кто в море, есть нравственная поддержка — она-то, на мой взгляд, и способна частично возместить те утраты, которые влечет за собой специфика морской работы.

В моей следующей книге я попытаюсь в какой-то степени исследовать проблемы, о которых речь шла выше. Разумеется, исследовать как литератор.

Это будет художественное произведение со своей фабулой, со своими героями. Их прототипы — люди, с которыми я не раз встречался в море. Но наряду с ними в книге будут жить и вымышленные персонажи, судовой журнал будет перемежаться придуманными событиями, — в общем, получается переплетение документа и вымысла. В этом особенность будущей книги, жанр которой я пока затрудняюсь определить. Она будет состоять из двух частей. Первая часть называется «Ранние воспоминания амфибии», вторая — «SOS на Фонтанке». Рано или поздно я опять уйду в плавание, где и буду продолжать работу над этой книгой.

Труд. 1973. 18 марта

Из дневника

Моряки, конечно, видят ничтожно мало, но больше, нежели увидишь, сидя на Петроградской стороне. Конечно, рассказать что-либо о городах и странах моряки не могут и не умеют, но они видят МИР ЦЕЛИКОМ, это общее ощущение виденного мира у них есть и остается, но передать его другим еще труднее, нежели рассказать о конкретном городе, или стране, или порте.

И я отдаю себе отчет, что пишу книгу последнего моряка на этой планете, — эта профессия, в обычном ее понимании, приходит к концу, вернее, уже пришла. И о ней надо петь лебединую песнь…

Т/х «Новодружеск», 1974

Счастливых литературных миль

Студенты Ленинградского института водного транспорта пригласили к себе в гости писателя-мариниста Виктора Конецкого. Состоялась интересная беседа. Наш внештатный корреспондент — старший инженер этого института Д. Каралис попросил В. Конецкого ответить на некоторые вопросы.

— Виктор Викторович, вы — штурман дальнего плавания и являетесь членом Союза писателей СССР. Кем вы считаете себя в первую очередь — моряком или литератором?

— Эти понятия для меня неразделимы.

— Как вы относитесь к термину «писатель-маринист»? Не считаете ли вы его несколько ограничивающим круг читателей? Ведь писатель пишет о людях вообще, кем бы они ни были по профессии — инженерами, рабочими, колхозниками или учеными, он раскрывает их характеры, а не описывает их трудовую деятельность…

— Вообще-то, если литературные критики пойдут и дальше по этой тропе изобретательства словосочетаний, то на свет божий явятся «писатели-аэронисты», «писатели-геологисты» и тому подобное. Но на мой взгляд, море все-таки заслуживает такого выделения в силу своей исключительности. Человек по природе своей — существо сухопутное, и этим объясняется необычность положения, в которое он попадает при освоении морской стихии. Хотя известно, что Джозеф Конрад приходил в ярость, когда его называли маринистом. Поймите, я люблю людей и корабли, а не море, говорил он. Просто большинство моих героев — моряки, потому что я сам был моряком. Но с другой стороны, писать можно только о том, что ты знаешь досконально. И вторжение в морскую тематику требует от автора знания моря.

— Виктор Викторович, ваши кинофильмы выдержали испытание временем. Их и сейчас можно увидеть на экранах. Не думаете ли вы продолжить так успешно начатую работу в кинематографии?

— Недавно я закончил работу над сценарием комедийного фильма, который будет называться «Через звезды к терниям». Группа ученых инкогнито отправляется на теплоходе в долгий рейс, чтобы исследовать психологическую несовместимость двух членов команды. Эти люди тянутся друг к другу, симпатизируют друг другу, и в то же время, как только начинают вместе работать, все у них идет шиворот-навыворот, получаются казусы. И вот ученые тайком изучают эту ситуацию. Причем им ясно, что работа этого психологически несовместимого дуэта добром не кончится, произойдет авария. Но они не вмешиваются, потому что этого требует наука…

— Не встретимся ли мы в этой картине с героем ваших юмористических рассказов Петром Ниточкиным, который так полюбился читателям?

— Да, Ниточкин один из главных героев этого фильма. Второй герой — Саг-Сагайло. Если вы помните, психологическая несовместимость этих моряков обнаружилась еще в книге «Среди мифов и рифов».

— Имя Петра Ниточкина, с которым хорошо, даже когда кошки на душе скребут, уже стало нарицательным среди моряков. Некоторые утверждают, что это действительно ваш старинный приятель и, дескать, сейчас он плавает на каком-то судне в Черноморском пароходстве и все такой же весельчак и, как всегда, с ним случаются забавные истории.

— Нет, Петр Ниточкин образ собирательный. Хотя толчком к появлению этого героя действительно послужил друг моей юности. Но потом жизненные пути Ниточкина и его прообраза разошлись. Ниточкина я «списал» из рядов Военно-морского флота и затем отправил его работать в торговый, а его прообраз остался военным моряком. Сейчас он уже адмирал. Когда во время наших встреч я упоминаю фамилию Ниточкина, он сразу переводит разговор на другую тему…

— Что бы вы пожелали будущим морякам, тем, кто сейчас еще учится?

— Толково учиться и много читать. В плаваниях подчас приходится попадать в ситуации, о существовании которых и не подозреваешь. Моряку необходимо знать очень многое — от математики до Корана. Это не шутка. Дело в том, что в большинстве восточных стран Коран имеет силу юридических законов. И мы попадаем порой в неловкое положение, когда просим разгрузить судно по овертайму в какой-нибудь магометанский праздник.

— И традиционный вопрос: каковы ваши творческие планы?

— Сейчас я готовлю книгу путевых заметок — продолжение «Соленого льда» и «Среди мифов и рифов» («Морские сны». — Т. А.). Буду продолжать серию веселых рассказов Петра Ниточкина. А вообще-то, времени на литературную работу у меня остается очень мало. Скоро я ухожу в плавание…

Водный транспорт. 1974. 2 мая

Мой Пушкин[24]

Мы как-то любим горечь и тяжесть скорби, которая переполняет нас и щемит наши души в этот день. Возможно, это потому, что через искренность и неподдельность своей скорби воистину в этот день причащаемся вечных истоков и ценностей России.

У каждого есть мать. Каждый нормальный человек любит мать ровной сыновней любовью. И кажется, что сила любви и мелодии ее не могут измениться, не могут стать глубже и сильнее. Кажется, что ты любишь мать так, как дало тебе небо, со всей своей способностью к этому чувству. Но вот мать умирает. И тогда оказывается, что ты любишь ее с еще большей силой и с каким-то иным, мучительным, но прекрасным качеством чувства.

Даже своей смертью мать обогащает твою душу и углубляет твою связь с миром, с его бесконечностью и красотой. Пушкин рождается, живет и умирает при каждой самой мимолетной встрече не только с произведениями его гения, но просто с его именем. И его трагический конец каждый раз углубляет нашу любовь к нему. И непонятно, как может чувство делаться все интенсивнее и прекраснее без конца. Но так происходит.

Такого обновляющего влияния личной смерти на жизнь других, какое оказывает сама физическая гибель Пушкина на русского человека, у других народных поэтов в других странах не знаю. И потому инерция скорби в этот день только способствует нам для размышлений о самих себе и судьбе нашей Родины в современном мире.


Есть две напасти, две главные опасности, которые, вообще-то, две стороны одной медали: одиночество человека в мире и угроза рационализма во всех областях человеческой жизни, включая жизнь нашего духа. Тысячелетиями мы верили в то, что рано-поздно Мудрость сможет — в идеале — научиться управлять человечеством. Теперь, незаметно для самих себя, мы усвоили другую формулу: Знание управляет человечеством. Знание абсолютно и бесповоротно взяло власть, отодвинув интеллект, который, очевидно, не сдал экзамен на аттестат зрелости. Разум был, конечно, определяющей силой, открывшей, например, атомную энергию. Разум натолкнулся на занятный факт природы, опознал и объяснил его, получил ЗНАНИЕ. Знание быстро оперилось, обрело самостоятельность, оторвалось от породившего его интеллекта и пошло метаться по миру в виде атомной бомбы. Мир в Мире, т. е. отсутствие войны, определяется уже не самим разумом, а наличием этой бомбы, страхом перед полным взаимным уничтожением. Конечно, чтобы реализовать страх в миролюбивую политику, нужен Разум, но это уже подлаживание под существующую ситуацию, под диктатуру факта. Таким образом, зачастую не мудрость, а факт-знание управляет судьбой мира сегодня. Факты — это информация. На каждом перекрестке слышишь: «Дайте мне информацию!», «Мне не хватает информации!», «Что делать с потоком информации?!» Почему-то не слышно: «Дайте мне мудрую мысль!», «Мне не хватает разума!», «Что делать с избытком мудрых мыслей?»

Информация все более и более успешно заменяет нам разум. Дураки, имеющие информацию, дают сто очков вперед умным в любых делах. И это вдохновило дураков. Они уже ищут и эстетическую эмоцию не в художественном образе, а также в информации.

Сегодня все чаще считается, что человечеству на нашей ступени развития вообще ничего не дано непосредственно.

В каждое чувственное восприятие действительности и в каждую попытку создания образа действительности в нашем сознании вольно или невольно проникает теория. Но все глуше звучит из прошлого мудрость великих, которые считали, что разум чего-то стоит только на службе у любви. Западные люди давно умеют разделять свою жизнь на отдельные, поочередные стремления, они хорошо научились подменять рассудком целостный дух. Мы не всегда считали идеалом содержать все духовные силы в одном центре в душе. Западный человек давно научился заполнять пустоту, образовавшуюся в результате утраты религиозного сознания, деловитой рациональностью, т. е. бизнесом. Азарт и напряжение бизнеса достаточны, чтобы удовлетворить смысл жизни даже думающего западного человека. Я опять и опять убеждаюсь в этом, когда встречаюсь с ними.

Все больше наших людей начинает вовлекаться в контакты с Западом. За столетия своего существования Запад выработал систему делового мышления и хватку, лишенную какой бы то ни было духовности, высокой идейности и романтизма. Как пойдет развитие нашего национального характера, если современная жизнь категорически требует и от нас рационализма, деловитости, расчетливости, меркантилизма? Все последние поколения наши воспитывались в духе революционного романтизма и военного романтизма на примере нашей Революции, Гражданской и Отечественной войн. Революционно-романтическое мировоззрение последние шестьдесят лет заполняет то место в народном самосознании, которое раньше принадлежало религиозному мышлению.

Сейчас мы вступили в период, или даже эпоху, мирных переговоров, сосуществования и попыток использовать международное разделение труда. Это период дипломатии и деловых контактов. Если, предположим, для англичанина слово «дипломат» звучит как комплимент, то для русского «дипломатичность» традиционно звучит, как нечто ускользающее от правды-матки, увертливое и малосимпатичное. «Эк ты, братец, дипломат какой!» — означает для нас чуть только не прямое оскорбление.

Гордясь и радуясь дипломатическим успехам своей страны, российский гений всегда скептически относится к тактическим уверткам, использованию лжи в интересах момента, двуличию — ко всему тому арсеналу средств, которые традиционно используются государствами на международной арене испокон веков. Основные понятия человеческой нравственности никогда не совпадали с нравственностью межгосударственных отношений. Последняя всегда относительна, и вы не найдете в «Дипломатическом словаре» слов «совесть», «идейность» или «одухотворенность».

Если раньше межгосударственные отношения были глубоко скрыты от народов, то сегодня миллионы наблюдают за поведением стран ежедневно. Страны действуют на международной арене, как актеры на экранах телевизоров — крупным планом видны их характеры и повадки. И миллионы людей, незаметно для самих себя, усваивают с газетного листа или с экранов телевизоров в свою плоть и кровь те нормы отношений, которые характерны именно для межгосударственных отношений в период дипломатического и делового противоборства.

Под натиском рациональных требований НТР и момента русский характер плывет и теряет привычные черты. Наш современный герой, например герой известных «инженерных» пьес, напоминает зачастую американских капиталистов прошлого века с большими подборками. Не знаю, какие наши черты есть самые корневые, но, оставаясь без душевной широты, неожиданных и безалаберных заносов, без ночного самоедства и без многословного философствования о смысле жизни, положительный герой нашего «делового» типа утрачивает национальную окраску. Чтобы сохранить на бумаге выпуклый русский характер, писатели зачастую уводят героя в самую глубокую деревенскую глубинку. Как только герой высунет нос в современное большое производство, так сразу превращается в среднеарифметического делового человека той или иной степени внутренней честности, способностей, идейной убежденности, но спокойно может при этом и не быть русским. Ибо самые глубинные, самые какие-то определяющие черты нашей натуры приходят в наибольшее противоречие с требованиями эпохи, коррозируют от торопливости темпов. Хорош получается русак, если в основу нашего характера ляжет холодный расчет, язык за зубами, пристальный взгляд и точный жест!

Как избежать такого русскому человеку, родившемуся в убеждении, что он революционный романтик, который своими руками должен отдать землю Гренады крестьянам; ежели жизнь требует от него европейской по очередности стремлений и американской деловитой меркантильности?

Заграница деликатно недоумевает по поводу нашего преклонения перед Пушкиным, ибо смертельно скучает над «Онегиным». Русский же и не читавши «Онегина» за Пушкина умрет. Для русского нет отдельно «Онегина» или «Капитанской дочки», а есть ПУШКИН во всех его грехах, шаловливости, дерзости, взлета, языка, трагедии, смерти…

В США проводятся опросы «Кому вы хотели бы пожать руку?» — дело идет о живых людях. Если провести такой опрос у нас, предложив назвать и из ныне живущих и из всех прошлых, то победит Пушкин. И не только потому, что он гениальный поэт. А потому, что он такой ЧЕЛОВЕК. Может быть, Набоков превосходно перевел «Онегина», но тут надо другое объяснять западным, рациональным мозгам…

Человека, который написал «Дуэль», уже ничто не остановит на пути к барьеру. Когда Пушкин написал «Дуэль», он подписал себе смертный приговор. Ведь он бы дрался с Дантесом еще и еще — до предела и без отступлений. Это уже ЦЕЛЬ. Свершив первый шаг, неизбежно движение к самому пределу. А смертный приговор — в любом случае. Если бы он убил Дантеса, то уже не был бы великим русским поэтом, ибо убийца в этой роли немыслим. Разве сам Пушкин простил бы себе? Остынув, придя в себя, разве он мог бы не казниться? И в какой ужас превратилась бы его жизнь? Пушкин — на вечном изгнании за границей! Это похуже смерти.

На Западе часто задают вопрос: «Вы боитесь становиться деловыми людьми?»

Какой смысл нам бояться или не бояться? Мы обречены на то, чтобы на данном этапе стать деловыми людьми. Это как на рынке, где торгуется практичный крестьянин и рассеянный, безалаберный, философствующий покупатель. Если такой покупатель не научится практицизму и не начнет торговаться умело, он погибнет. Но гибнуть он не согласен, так как у него есть семья и долг перед ней. И остается стать в чем-то таким, как этот рыночный торговец.

Первыми деловыми людьми на Руси были разные немцы и бельгийцы, потом появились кулаки, которые покупали вишневый сад. Эти люди знали дело и умели торговаться, но нам тошно даже вспоминать о них. Однако международное разделение труда и техническое направление мирового прогресса обрекают нас, как и все нации мира, на необходимость рационализма и неизбежную утрату некоторых симпатичных черт национального характера. Этот процесс должен быть взят на учет, мы должны отдавать себе в нем отчет. Потому что если какие-нибудь бельгийцы утрачивают второстепенные черточки, то мы, русские, со свойственной нам бездумной расточительностью, способны вырвать самые корни своей национальной самобытности, не отдавая себе в этом подчас ни малейшего отчета.

Многое из сказанного выше касается и использования нами современной науки. Во времена Пушкина про науку говорили, неизменно употребляя слова «храм», «святилище». Разве сегодня мы употребляем такие слова? Кажется, вопрос совместимости гения и злодейства уже решен положительно. Наука холодными, рациональными пальцами лезет в человеческую душу в полном смысле этого слова. «Нельзя ли с помощью автомата модернизировать определенные стороны человеческой совести?» — задается вопросом профессор Берлинского университета им. Гумбольдта Франц Лезер. И отвечает, что, да, можно. Можно, оказывается, машинизировать нашу совесть, заложить ее в ЭВМ и обсчитать. В статье «Новое в логике и возможности ЭВМ» (сб. «Будущее науки», вып. № 6. Знание, 1978) он пишет: «Основные области морали должны быть математизированы. Этот закономерный процесс тормозится неосведомленностью многих специалистов в области общественных наук относительно математизации их дисциплин, включая этику. Однако необходимость подведения научной базы под управление общественными процессами и вытекающее отсюда требование широкого применения автоматов рано или поздно преодолеет эти предубеждения… Большие перспективы, открывающиеся благодаря математике, наметились в связи с формированием этометрии — измерительной теории этики. Она занимается моделированием структур, включая такие структуры, как совесть». Таким образом, на наших глазах происходит онаучивание всех областей человеческой жизни, включая нравственные и художественные. Рациональная наука за эмоцией видит чистую химию, за совестью — ЭВМ, за эстетикой только формулу. Никак не протестуя против научного мышления, художники не могут не считать, что такие действия — обмен неопределенных духовных ценностей на реальные выгоды момента — это скрытая, внешне очень соблазнительная, но хищническая форма использования духовного наследия всех наших предков.

Различать умную душу от умной головы способен далеко не каждый. Различать это с каждым годом делается труднее даже тем, кто хочет сознательно сохранить в себе способность к такому разделению. Основные понятия нравственности дрейфуют в потоке нашей быстрой жизни, приобретается способность изменяться в зависимости от рыночного курса цен на них. Потому так жизненно важно каждой нации иметь эталон Личности, эталон одухотворенности и нравственности.

Нам повезло. У нас он есть. Это Пушкин. Это эталон, который никогда не узнает тлена, который никогда не поддастся никакой коррозии и никакому окислению. Когда наша раздерганная ошибками и сомнениями душа накладывается на произведения пушкинского гения или даже просто на его светлое имя, она начинает собираться по образу его гармонии. Так магнит собирает хаотическую металлическую пыль в сложную и прекрасную гармонию силовых линий, если встряхнуть бумагу с пылью над ним.

Да, сложность жизни современного человека очень велика, и знаменитый «поток информации» захлестывает порой с головой. И зачастую мы не способны в считаные секунды, данные для решения вопроса, разобраться в ситуации, вовремя отличить правду от кривды. Допустив ошибку, так поздно осознаем ее, так за время осознания ее накручивается на прошлую ошибку чудовищно много следствий, что никакого мужества, а подчас и смысла не хватает, чтобы признавать ее. И в такие моменты мы должны вспомнить своих Великих и учиться у них жизневерию, скромности и мужеству.

Когда я опять и опять оплакиваю смерть Пушкина, или Лермонтова, или Чехова, я пытаюсь войти в их душевное состояние накануне смерти; мне кажется, что главная боль их терзала оттого, что они понимали, сколько не успели, сколько не завершили. Они не могли не знать своей великой цены и не чувствовать в себе великих душевных сил, не использованных еще и на десятую долю. И как им от этого сознания невыносимо тягостно было умирать, и как они и звуком не дали этого понять, и какая высшая российская скромность в их молчании о главной тяготе.

Ведь Пушкин знал, что никто и никогда не заменит, не возместит России даже недели его жизни. И как это сознание усиливало его предсмертную муку! Это как смерть кормильца, у изголовья которого плачут от голода дети. А он уходит и не может оставить им хлеба. И ему уже не до собственного страха перед неизбежным, ибо в нем НЕЗАВЕРШЕННОСТЬ.

Но именно эта незавершенность с такой пронзительной силой действует на наши сердца и на наш разум, ибо если хочешь воздействовать на ум человека, то должно действовать в первую очередь на его сердце, то есть на его чувства. Так сама безвременная гибель Пушкина служит тому, что он смертью попрал смерть и живет в каждом из нас и будет спасать и защищать нас в веках от рационализма и одиночества.

И потому слова поэта:

Почившим песнь окончил я,

Живых надеждою поздравим!

Движение в пространстве…[25]

— Виктор Викторович, вы работаете большей частью в жанре путевой прозы, одном из подотделов, так сказать, прозы документальной. Чем, на ваш взгляд, можно объяснить непреходящий читательский интерес к этому жанру.

— Думаю, к разгадке этих причин ближе литераторов стоят социологи. Современный нам человек, говорят они, при всей его сегодняшней узкой профессиональной специализации, совершенно убежден, что может быть свидетелем самых разных событий, в какой бы точке пространства они ни происходили. Поддерживают его в этом мнении средства массовых коммуникаций, прежде всего телевидение. Оно может сделать москвича, сидящего дома у телевизора, свидетелем старта ракеты на Байконуре, зрителем концерта в «Ла Скала» или футбольного матча в Лондоне. Потом этот зритель берет в руки книгу, превращается в читателя и требует от прозы той же подлинности, той же документальности предлагаемой ему информации. Этот читатель — дитя своего информативного века. Он может быть холоден к беллетристике, потому что подозревает ее в «придуманных» событиях, ситуациях, характерах. Он требует фактов. Документальная проза, путевая в частности, предоставляет читателю эти факты в изобилии (разумеется, преломляя их видением автора).

Есть здесь, кстати, и еще один любопытный момент. Документальная проза, как правило, пишется от первого лица. Такой прием, разумеется, возможен и в любом другом литературном жанре. Но здесь все эти разбросанные по страницам «я придумал», «я сказал», «я выстрелил» производят сильнейший психологический эффект: они сближают, даже идентифицируют читателя и рассказчика. У человека, взявшего такую книгу в руки, рождается иллюзия собственного участия в том или ином событии. Это он, читатель, оказывается в плену у туземцев, или штурмует горные вершины, или спасается в кораблекрушении. По первому признаку, по тому, что читатель сопереживает изложенному на бумаге, — это литература. И все же…

В настоящей путевой прозе главное как раз то, о чем мы тут говорили пока в скобках, — видение автора. Его субъективное отношение к окружающему, его ассоциации по самым различным поводам. Прекрасно трудился в этом жанре Юхан Смуул… А вы не задумывались когда-нибудь: почему для многих писателей, талантливо работавших в этом жанре, он чаще всего был проходным в их творчестве? Дело в том, что путевая проза требует двойной профессионализации — и как литератора, и как «путешественника». А совместить эти две вещи, на мой взгляд, чрезвычайно сложно. Они мешают друг другу, и я бы, скажем, не разрешал командовать морским кораблем человеку с творческим воображением, образным мышлением. В совершенно безобидной ситуации ему уже чудится брошенное на рифы судно. А в ситуации действительно опасной он запросто может «зевнуть», уносимый своим воображением за сотни миль.

— Да не услышит эти слова ваше морское начальство: не вы ли и корабли водите, и книги пишете?

— Морскому начальству я скажу, что само осознание мною потенциальной опасности такого «совместительства» — писатель и моряк — значительно снижает эту опасность. В море я все время контролирую себя. Понимаю, возможно, все это звучит противоречиво, как противоречив, кстати, и сам этот жанр — путевая проза. По сути, это скорее даже и не жанр, а, если хотите, творческое кредо: писать только о том, что видишь, что досконально знаешь, что сам пережил. В этом смысле писатель, на годы погружающийся в изучение фактического материала для очередного своего романа, в гораздо большей степени писатель-путешественник, чем те, кто пишет вприглядку о диковинных пейзажах. И еще: путевая проза — это движение в пространстве. И, отправляясь в путь, ты не знаешь, с чем встретишься на этом пути: с человеческой драмой или уморительной ситуацией. Писатель тут должен, что называется, «бить с обеих рук» — владеть самыми разнообразными приемами творчества — от легкой, неназойливой иронии, доброго юмора до умения передать, запечатлеть на бумаге горе и слезы.

— Два года назад вышла третья книга вашей путевой прозы «Морские сны». И хоть сказано в аннотации к ней, что она продолжает книги «Соленый лед» и «Среди мифов и рифов», в чем-то она совершенно иная…

— Вы не ошибаетесь. Раньше каждый мой новый морской рейс превращался для меня в «охоту за фактами», хотелось найти там, в море, в его людях, нечто такое, чего не встретишь на берегу. Прошли годы, прежде чем я понял то, что задолго до меня открыл для себя Бодлер, прекрасный поэт: «…все наше же лицо встречает нас в пространстве…» И для меня путевая проза превратилась в дорогу к себе. По сути, это мысли вслух, приходящие ко мне там, на мостике, в отрешении от обычных наших суетливых сухопутных дел.

— Но мысли вслух — это ведь исповедь, ну почти исповедь…

— Да, исповедь человека, отправляющегося в новую дорогу и завершающего свой маршрут. Это всегда два разных человека, это всегда движение, всегда динамика духовных перемен. Суть дороги — в движении духа, развитии характера, в той разности конечного и начального потенциалов, за которой интересно следить читателю. Как выяснилось в работе над «Морскими снами», писать впрямую о себе, своих собственных ощущениях, порожденных долгим путешествием-размышлением, куда как сложнее, чем описывать жизнь своих товарищей-моряков.

Я мог, к примеру, в «Пути к причалу» написать о том, как тонули люди, как выбросило их суденышко на рифы, как погиб боцман Росомаха. Но как написать о том, как тонул я сам? В жанре исповеди надо еще многое искать.

— Но будете ли вы искать? Вот кончаются же «Морские сны» словами: «Года к суровой прозе клонят. Пора расставаться с путевой

— Мне часто представляется документальная проза в образе некой литературно-критической статьи: листаешь книгу своей ли, чужой ли жизни и пишешь по поводу прочитанного. Ты вроде бы и не создаешь характеров, но только пересказываешь их с большим или меньшим успехом. Лев Толстой говорил: «В умной критике искусства все правда, но не ВСЯ правда, а искусство потому только искусство, что оно ВСЕ».

В нашем писательском деле вся правда, как это ни парадоксально, как раз там, где наряду с богатым жизненным материалом присутствуют фантазия, творческое воображение, то есть там, где начинается проза художественная. Путешествие в этот, во многом новый для меня мир — вот о чем я думаю сейчас…

Литературная газета. 1977. 10 августа

Кронштадт

В ночь с 21-го на 22 июня 1941 года немецкие самолеты пролетели над Невской губой и Морским каналом. Крепость самолеты засекла, но осталась без всякого ведения о том, что они поставили на фарватере донные мины. У меня хранится пожелтевшая бумажка, место которой, пожалуй, в Музее истории Ленинграда.

Привожу этот документ, сохраняя орфографию. Не сетуйте на ошибки, пишет старый человек, практик, без всяких образований.

«1941 года Июня м-ца 22-го дня в Воскресенье, день Отдыха.

Я, Трофимов Федор Алексеевич, получив вызов с Операционного морского дежурства, как Очередной лоцман отправился с катером к 9 утра на товарно-пассажирский п/х «Рухно», который стоял в Морском канале у 21 причала.

Когда первая машина была готова, дали распоряжение «Отдать швартовы». Развернулись в Гутуевском ковше и пошли по Морскому каналу. Капитан п/х «Рухно» предупредил меня, что они идут в Выборг. Примерно около 11 час. Утра вышли в открытую часть Невской губы курсом на «Вест». Погода была тихая и солнечная, впереди канала никаких плавающих предметов видно не было, а также встречных судов.

Шли среди канала. Весь залив Невской губы был заполнен в прогулочных яхтах и курсирующих пассажирских судах в Петро-Дворец и в Ломоносов и в Кронштадт.

Не дошли двух-трех кабельтов Северного буя, приблизительно у сто сорокового пикета, иначе сказать на траверзе Стрельна. Получился совершенно неожиданный сильный взрыв с правого борта подзора п/х «Рухно». От сильной волны воздуха и от удара меня откинуло назад, отчего произошел сильный удар в голову, и в тот же момент потерял сознание. Через некоторое время я стал приходить в себя. Прошло несколько минут, когда открылись мои глаза, увидев свет и увидев с мостика, как заливает водой кормовую часть палубы п/х «Рухно», я еще увидел, что п/х «Рухно» продолжает по инерции движение вперед. На мостике никого уже не было. Шлюпки спущены на воду и отходили. Момент был опасен. Я подполз к штурвалу и положил руль «право» до упора. После этого п/х «Рухно» стал уваливаться к Северной бровке канала. Когда полностью лег правым бортом на Северную бровку, то после того дал крен на левый борт. Тем самым Морской канал был свободен для прохода Военных кораблей, и Морских транспортов.

25 Апреля 1958 г. С почтением к Вам Ф. А. Трофимов».

Взрывом его скинуло с мостика на ростры, он получил тяжелую травму черепа, его забыли на тонущем судне, в любую секунду могли взорваться паровые котлы — вода заливала кочегарку и машинное отделение, но оборону «сего места» он держал до последней силы.

Перегородить Морской канал подорвавшимися на минах судами, отрезать Ленинград от Кронштадта врагам не удалось ни в первый день войны, ни в последующие девятьсот дней осады. Кронштадтцы выполнили наказ Петра — стояли до живота, то есть насмерть.

Вообще, история города и крепости Кронштадт чрезвычайно российская история. Ни один вражеский солдат не ступил на землю Кронштадта за его историю, никто не смог овладеть фортами и крепостью — ни шведы, ни немцы, ни англичане…

Нынче из Ленинграда «Метеор» на Кронштадт отправляется с набережной Адмирала Макарова. И в этом есть нечто символическое. Но не такое символическое, которое специально придумано и сделано, а которое как-то само собой выходит.

Я ожидал «Метеор» на плавучей пристани. Пристань дышала под ногами и даже плавно покачивалась, когда по реке проносились катера, и я ощутил легкое, приятное головокружение — давно в морях не был, скоро два года уже.

«Метеор» развернулся, и мы пошли сдержанным, «речным» ходом вниз по Малой Неве. Простите, только не «мы пошли», а я «поехал».

Надо сказать, что профессиональному моряку как-то неуютно быть пассажиром даже на речном суденышке.

Так и тянет сразу подняться на мостик, чтобы видеть вперед по носу и по обоим бортам. На мостик я, естественно, не пошел, но в салонную духоту тоже не хотелось. И я стал с левого борта на открытом воздухе.

Быстро остались по корме тылы Васильевского острова, вздыбились мощные новостройки на острове Декабристов — бывшем Голодае.

Мальчишкой я еще слышал крик трамвайных кондукторов: «По Голодаю! По Голодаю! На Смоленское кладбище!»

За островом Вольный «Метеор» врубил полный, вышел на крылья и распустил позади и по бокам гейзер брызг. Я этим гейзером любовался, удивляясь только тому, почему он то несколько опадает и слабеет и даже на просвет начинает вологодские кружева напоминать, то вдруг плотнеет и ревет, как ракетный выхлоп.

Прибежал матросик, вылез на банкетку — этакий плавник есть на «Метеорах», свесил голову под плавник, убежал встревоженно. Другой матросик прибежал, проделал то же самое. Потом «Метеор» застопорил ход, с мостика солидно спустился седой капитан.

Красивый гейзер оказался следствием того, что в реке мы прихватили под хвост бревно-топляк. «На стопе» топляк вывалился, и мы заревели дальше.

Все это случилось как раз на траверзе Стрельны. И я поклонился водяной ряби в том месте, где Федор Алексеевич Трофимов выбрасывал «Рухну» на бровку канала, и помянул его: старый лоцман давно умер, без орденов и без почестей. Зато документальная книга «Подвиг Ленинграда» (М.: Воениздат, 1960. — Т. А.) начинается с его имени и с его будничного подвига.

Залив сиял. Нежный, голубовато-сиреневый, в белых мотыльках яхтенных парусов.

Кронштадт вздымался из воды торжественно и тяжело, как занавес Большого театра. Его дредноутный силуэт среди нежной голубизны увенчивали купола Морского собора. Правее хорошо видны были и силуэты северных фортов. Их семь. Между ними — Каменная преграда. Чуть южнее — Ряжевая преграда 1855 года. Мористее — Свайная преграда 1856 года и 1862 года.

И все форты и преграды сооружены со льда мужичками в лаптях с их хилыми лошадками. Помню, как инженеры-строители Братской ГЭС с нескрываемой гордостью показывали газетчикам ряжи — огромные деревянные ящики, которые опускались в майны сквозь жгучий лед Ангары под тяжестью бетонных плит, чтобы стать основанием плотины. Создавалось такое впечатление, что братские инженеры первыми придумали такую штуку. Интересно, если сложить Кроншлот, и все форты Кронштадта, и всю насыпную его часть, и все ряжи преград, то каков получится объем земляных, вернее, скальных работ в кубах? Не меньше двух-трех Братских ГЭС. И об этом не след забывать.

Дерево свай и ряжей здесь так закаменело, что ныне, когда нужда пришла их вытащить, убрать, расчистить, то никак это никакими современными средствами не получается сделать.

Сойдя на Ленинградскую пристань в Кронштадте, я решил идти и ехать, куда судьба понесет.

Из старенького автобуса я вышел у Якорной площади. Она была пустынна — ни одного человека.

Огромная площадь. Огромный Морской собор Николы Чудотворца — старинного покровителя мореходов. Собор напоминал Босфор. (Потом я узнал, что он действительно в плане повторяет Святую Софию в Стамбуле.)

Над огромной площадью, которая служила когда-то свалкой отработавших, уставших якорей, стоял в полном одиночестве бронзовый адмирал Макаров.

Восемь могучих якорей Ижорского завода по 95 пудов 5 фунтов каждый крепили его покой и его надежды. По неотесанной скале-пьедесталу взметнулась черная штормовая волна, достигнув самых ног Степана Осиповича.

Скалу для памятника подняли со дна морского на рейде Штандарт. Хорошо придумали — поставить адмирала, боцманского сына, внука солдата, на подводном камне с рейда Штандарт.

До того как Петр привел к острову Котлин первый фрегат, царский штандарт символизировал власть России над тремя морями. И вот: «в тот образ четвертое море присовокуплено» — Балтийское.

На цоколе памятника знаменитое: «ПОМНИ ВОЙНУ».

Вокруг мощенная булыжником площадка.

К булыжникам и торцам у меня нежная симпатия. Когда прошлые скульпторы и архитекторы задумывали свои творения, они, естественно, учитывали фактуру той тверди, на которую свои творения ставили. Бесполая стерильность асфальта гармоничность их замысла нарушает.

Степан Осипович Макаров — один из самых замечательных наших моряков. Когда «Ермак» уже сходил в Арктику, а потом спас уйму судов в Ревеле и броненосец «Генерал-адмирал Апраксин» и когда имя Макарова уже гремело на весь свет, он издал приказ «О приготовлении щей». От века цинга среди матросов и солдат в Кронштадте была обыкновенным делом. Так вот, Макаров командировал на Черноморский флот врача-гигиениста, а оттуда выписал аса-кока. Кроме того, он приказал периодически взвешивать всех матросов, чтобы командиры кораблей всегда знали: худеют их «меньшие братья» (такое выражение было принято о рядовых в «интеллигентской среде») или толстеют.

На памятнике Макарову выбита эпитафия. Автора не знаю.

Спи, северный рыцарь, спи, честный боец,

Безвременно взятый кончиной.

На лавры победы терновый венец

Ты принял с бесстрашной дружиной…

Твой гроб — броненосец,

Могила твоя — холодная глубь океана.

И верных матросов родная семья —

Твоя вековая охрана.

Делившие лавры, отныне с тобой

Они разделяют и вечный покой…

Ревнивое море не выдаст земле

Любившего море героя…

И тучи, нахмурясь, последний салют

Громов громыханьем ему отдадут…

Ведь вроде простые скова, да еще и компиляция: и «Вещим Олегом» пахнет, и лермонтовские строчки сквозят, но как все это вместе бьет по сердцу! Как будто слышишь все наши старые морские песни и обоих «Варягов»: «Чайки, несите в Россию…» и «Наверх вы, товарищи». И морские песни последней воины: «Заветный камень» и ««Гремящий» уходит в поход…».

И видишь огромный «Петропавловск», который в одну минуту перевернулся, показав над волнами обросшее водорослями и ракушками днище, — горестное и жуткое зрелище.

Пользуясь тем, что площадь пустынна и никто моей сентиментальности не увидит, я встал на колено и помянул адмирала, и Верещагина, и матросов «Петропавловска», и всех матросов Цусимы, которые семь десятков лет тому назад снялись из Кронштадта на помощь адмиралу и своим порт-артурским братцам.

Потом по древнему подвесному мосту перешел Петровский овраг, любуясь чистотой и буйной силой зелени на острове. Вообще, приморские парки, леса, луга особенно зелены: влажные ветры и частые дожди промывают траву и листву. И стволы приморских деревьев по той же причине особенно черны. И контраст первозданной зелени с чернотой стволов заставляет взглянуть на обыкновенное дерево с каким-то даже удивлением.

Ах, как нужна моряку, ступившему на землю после долгого плавания, зелень дерев и трав! Какое чувство братства испытываешь к придорожной ромашке или старому клену! Фаддей Фаддеевич Беллинсгаузен, тот самый, что натянул нос Куку, открыв Антарктиду, хорошо понимал это. И много сделал, чтобы при вступлении на «служебный», то есть казенный, остров моряки «были бы порадованы тенью дерев и зеленью». Вероятно, некоторым штатным озеленителям наших городов полезно было бы побывать в Антарктиде хотя бы месяцок.

В Средней гавани кормой к причалу стоял мощный паром, опустив апорель. Нынче Котлин связан с материком регулярными паромными рейсами в любое время года. Впервые за всю историю островные жители могут добраться на Большую землю точно по расписанию.

Матросы на пароме окатывали палубу и заодно друг друга из шлангов, они были совсем мальчишки, полуголые и беззаботные. Беззаботность их выглядела даже вызывающе на фоне крейсера «Киров». На крейсере играли «Большой сбор», белые робы выстраивались на баке и спардеке крейсера плечом к плечу, крепко скованные строгой крейсерской дисциплиной: на крейсерах служба всегда строже, нежели на других кораблях.

За крейсером видны были просторы кронштадтских рейдов, верхушки Кроншлота, угадывался Чумной форт.

Польский лайнер «Стефан Баторий» медленно скользил по заливу, нацеливаясь в пролив между Кроншлотом и аванпортом Купеческой гавани. Я знал, что поляки сейчас держат триста пятнадцать градусов, а через пару минут лягут на двести восемьдесят девять. Я сотни раз прошел этим путем в море и обратно в Ленинград. И было немного странно сидеть на берегу и глядеть на проходящее судно со стороны, с тверди Кронштадта. Торговых моряков редко заносит сюда. Здесь царство Марса и — ныне — еще Софии, ибо в Кронштадте базируется флот Академии наук.

Полускрытый от меня паромом, тяжело ворочался в гавани огромный новый «Ермак», потом он с грохотом обрушил в воду правый якорь и начал подаваться кормой к причалу. Он проделывал этот маневр без буксиров, очень уверенно и даже несколько надменно. И три густых гудка прокатились по гаваням, рейдам и по Якорной площади и, верно, отдались глубинным, глухим звоном и гулом в бронзе адмиральского памятника и в бронзе всех других памятников Кронштадта.

С парома раздался ленивый и добродушный голос вахтенного штурмана, усиленный верхней трансляцией: «Эй! Самоубийцы! Поторопитесь! Больше ждать не могу! Опаздываем!»

Двое парней возились с мотоциклом на пристани — он у них заглох в самый неподходящий момент. «Самоубийцы» перестали мучить свой драндулет и вручную, со смехом и гиканьем затащили его на паром.

Все очень мирно было, по-домашнему. И вовсе не пахло историей. Хотя камни аванпорта помнили легкую тень от парусов «Надежды» Крузенштерна и «Невы» Лисянского, «Востока» Беллинсгаузена, «Мирного» Лазарева и «Камчатки» Головнина…

С командиром Головниным уходил волонтером в свое первое отчаянное плавание мальчишка-лицеист Федя Матюшкин. Если Пушкин кому завидовал на этом свете, то ему.

Сидишь ли ты в кругу своих друзей,

Чужих небес любовник беспокойный?

Иль снова ты проходишь тропик знойный.

И вечный лед полуночных морей?

Счастливый путь! С лицейского порога

Ты на корабль перешагнул шутя,

И с той поры в морях твоя дорога,

О, волн и бурь любимое дитя!..

«Ермак» подал кормовые концы на пирс-дамбу Петровского канала-дока. Все связано на этом свете. Когда-то Главным строителем канала и всего Кронштадта был арап Петра, прадед Пушкина, генерал-майор Ганнибал. Сам Александр Сергеевич в мае 1828 года приплыл сюда на пароходе в компании Грибоедова и Вяземского. На пароходе уже! Они осматривали корабли, уходящие в поход под командованием адмирала Синявина… И уж наверное, помянули Бестужевых и других друзей-декабристов. Кронштадский рейд хранит и их память. Сюда привезли всех декабристов-моряков из Петропавловской крепости. Они были при полной форме, орденах и оружии. На адмиральском корабле «Князь Владимир» ударила одинокая пушка, и тяжело поднялся на стеньге черный флаг. По этому сигналу на флагман съехались представители со всех кораблей эскадры. «По обряду морской службы» под барабанный бой с осужденных сорвали эполеты, ордена, переломили над головами подпиленные загодя сабли и швырнули за борт. Отсюда начался путь в сибирскую каторгу у братьев Бестужевых, Завалишина, Торсона. Их увозили под навзрыдный плач матросов и офицеров, присутствовавших на экзекуции. Рыдали, не таясь.


Необычайно трагична судьба капитан-лейтенанта Торсона. Восемнадцати лет он участвует в сражении у острова Пальво. Затем совершает кругосветное плавание на «Востоке», во время которого была открыта Антарктида. В честь своего молодого лейтенанта Беллинсгаузен называет один из Южных Сандвичевых островов его именем. К моменту восстания на Сенатской площади Торсон на высокой должности главного адъютанта морского министра. Его уважает флот, а впереди — блестящая карьера. Вместо этого — девять лет каторги: Чита, Петровский завод, Нерчинские рудники. Здесь он узнает, что по приказу царя Беллинсгаузен переименовывает остров Торсона в остров Высокий. Тяжко было адмиралу, да куда денешься? И сегодня на всех морских картах мира есть только остров Высокий. После каторги и до самой смерти

Торсон ссыльнопоселенец. Он живет в дремучем Забайкалье, на границе с Монголией, — до самой смерти, шестнадцать лет! У Брокгауза и Ефрона сказано: «Занятия тамошних жителей — бахчеводство и табаководство, которым научили их проживавшие здесь декабристы Бестужевы и Торсон». Откуда флотским офицерам было известно бахчеводство, неясно, но, как говорится, беда всему научит. В заключение мажорный аккорд:

«Торсона, мыс. Антарктида, 66'46" ю. ш. 90'03" в. д. Открыт и нанесен на карту Советской антарктической экспедицией в 1956 году. Назван в честь капитан-лейтенанта Константина Петровича Торсона».

Как утешается душа, когда торжествует справедливость!


Я поднялся к Петровскому парку, раздумывая о том, как много мрачного и тяжелого помнят здешние камни.

Чудесные липы и чудесные клены шелестели в парке — благородные деревья. С ними рядом не насуешь тополей. Они требуют уважительного внимания и забот.

Сквозь мачты боевых кораблей виднелся «заштатный форт Александра Первого», который давно уже называется Чумным фортом.

Тяжел Кронштадт, тяжелы форты. И мрачны. Но особенно мрачен Чумной. Хотя по идее его черные камни должны были бы по ночам светиться — столько на форту проявилось человеческой мужественной доброты и самопожертвования. И любви к страдающему ближнему, к ближнему, которого бьет озноб, который горит смертным огнем, корчится от боли, покрывается синими пятнами и умирает — чума. И вот врач берет и сам прививает себе чуму. Вот здесь это было. И много раз. И здесь родилась первая противочумная сыворотка. В самом центре военного, крепостного, уставного, безжалостного быта, среди пушек, казематов и пороховых погребов.

…Матросы промаршировали мимо за чугунной оградой парка, в белых робах, на левых нагрудных карманах черные боевые номера, — значит, не береговые матросы — с кораблей. Им сейчас и в строю радость идти, потому что по земле топают рядом с зелеными деревьями. Интересно, знают ли они, что на месте этого прекрасного парка раньше была площадь для плац-парадов и экзекуций? Человек, голый до пояса, привязанный к двум ружьям, и две бесконечные шеренги без лиц. И моченные для прочности, жесткости и упругости шпицрутены… «Кронштадтского кузнеца Григория Замораева гонять шпицрутенами через артиллерийских служителей 1000 человек два раза». Две тысячи ударов! Царствие тебе небесное, Григорий Замораев! Смерть на кресте, пожалуй, легче выходила… Ведь до полной нормы били: ткнет в глаза пальцем казенный лекарь, отольют водой — и опять!

…Соединение муз с громом пушек — такое в Кронштадте встретишь на каждом шагу. Здесь на клипере «Алмаз» лейтенант Николай Андреевич Римский-Корсаков задумывал «Псковитянку». И наверное, не будь он моряком, так и не сочинил бы «Садко». Здесь жил политический ссыльный Короленко, писал стихи подпоручик Надсон, мичман Даль подслушивал матросские ядреные словечки; выстрадывал будущие книги молодой Станюкович. Отсюда «Паллада» понесла в океаны Гончарова…

На подводном камне с рейда Штандарт я, пожалуй, нашел бы местечко хотя бы для имени Верещагина. Ведь в том, что художник гибнет вместе с адмиралом на мостике и делит с ним гроб-броненосец и могилу-океан, есть символ и что-то жутко прекрасное.

Помяну память и Новикова-Прибоя. И сделаю это «при помощи» министра юстиции Российской империи. Самому царю докладывал министр о простом матросе: «В артиллерийском отряде Кронштадта выдающееся значение приобрел баталер 1-й статьи Алексей Новиков… Означенный Новиков представляется заметно развитым человеком среди своих товарищей и настолько начитан, что в беседах толково рассуждал по философии Канта». А ведь Силыч пришел на службу в Кронштадт, по его собственному выражению, «сущим дикарем» и готов был не только набить морду, но и вообще уничтожить человека, который бы при нем сказал нехорошее про царя. Вот какая школа свободомыслия и свободолюбия был этот каторжный остров, этот матросский Сахалин.

…Я притомился и от всяких воспоминаний, и от старания проявлять наблюдательность, да и просто от долгой пешей прогулки. И устроился перекурить в жидкой тени молоденьких тополей возле палисадника обыкновенного жилого дома. Кто-то играл на втором этаже на пианино. А так очень тихо было и опять пустынно вокруг. Только на противоположной стороне улицы пожилая женщина в лиловой юбке и красной кофте осторожно бродила по газону и собирала лечебную ромашку. И я решил, что памятников хватит. И что я заговорю наконец с живыми людьми. С тем человеком, который вдруг придет и сядет рядом со мной на эту лавочку. И приготовился сидеть долго, но уже через пять минут все случилось, как я хотел.

Пожилой мужчина перешел улицу и сел на мою лавочку.

— У вас есть время, отец? — спросил я.

— Ну?

— Я приезжий. Журналист. А вы здешний?

— Ну.

— И родились тут?

— Нет. Дед с Житомира. Колонист.

— Войну здесь были?

— Ну.

— А по специальности кто?

— Рабочий. По воде.

Я проклял свою бездарность — органически не могу и не умею потрошить людей. Мне надо с ними жить и работать, чтобы что-то в них узнать. Все-таки удалось его разговорить.

Мать была белошвейка, отец — техник на Морском заводе. Сам с 26-го года рабочий на насосной станции. Потом закончил какие-то курсы и работал мастером по водоснабжению. Сейчас на пенсии, но работает по прежнему профилю — и не так скучно жить, и опыт у него большой, а с водой в Кронштадте всегда было самое сложное дело. Жуткое даже было дело с водой. Все питерские нечистоты Нева выносила сюда, а воду брали прямо из Обводного канала — сплошная холера и брюшной тиф. Это бедные люди. А кто побогаче — из водовода, который протянут был по дну залива, но за эту воду надо было платить. При западных ветрах все пили соленую воду. Все это еще отец застал, да и он немного помнит. Теперь мощные фильтры, отстойные емкости и т. д. В войну Ленинград перестал давать энергию насосной станции. Наладили свои дизель-генераторы. А топлива не было. Нашли в гавани полузатопленную старенькую подводную лодку, лазили в нее — мороз, все застывшее, тьма, — ведрами вычерпали соляр из топливных танков. Всю зиму 1941–42 года воду Кронштадту давали — до второго этажа хватало напора. На предприятиях приспосабливали свои центробежные насосики или качали помпами вручную, чтобы поднять воду выше и не дать замерзнуть. Матросы, конечно, помогали. Но 21 сентября 1941 года немцы угодили бомбой в центральную водную магистраль. Насосная станция цела, а магистраль — вдребезги — фонтан. Очень много прямых попаданий в водные магистрали было и потом. Но не в этом самое страшное, а в том, что хлора для дезинфекции воды не хватало. Порцию для пяти тысяч тонн приходилось употреблять для тридцати пяти тысяч. 27 декабря 1941 не смог встать со стула — свалился. (Так точно помнят даты ранений фронтовые солдаты.) Положили в стационар. Брат, рождения 1908 года, погиб на Синявинских болотах…

— А семья ваша здесь была?

— Ну.

Тут из ворот напротив выехал «газик», шофер притормозил, крикнул:

— Рыбкин!

— Ну? — невозмутимо откликнулся мой собеседник.

— Вот те и «ну»! Трубу гну! Поехали!

— Ну?

— Авария!

— А! — Собеседник мой поднялся, кивнул мне, затрусил к «газику» и укатил.

Женщина в лиловой юбке и красной кофте набрала целый передник ромашки и тоже ушла. Опять пустынно стало и тихо. Только в доме на втором этаже кто-то продолжал играть на пианино.

Я отправился дальше, то есть куда глаза глядят.

Саврасовский, пригородный пейзаж, но маленькая речушка называется грохотно — Амазонкой. А за Амазонкой я вскоре оказался на кладбище. Старые, мудрые и спокойные деревья, оставшиеся еще от диких котлинских лесов, разнотравные полянки: в сырых, тенистых уголках могучие папоротники и белые зонтичные цветы…

Царские офицеры и революционеры-подпольщики, Герои Советского Союза и подпоручики от инфантерии, штурмана и капитаны, обошедшие по нескольку раз вокруг света, и очень много безымянных могил.

Я бродил между могил, без дорожек, слепо надеялся: вдруг наткнусь на след Н. Е. Суханова. Когда-то хотел написать рассказ о нем. Друг Желябова, минный офицер, он изготовил те бомбы, которыми был убит Александр Второй. Его казнили где-то здесь. Тело бросили в яму и провели мимо взводы сводного батальона… Сколько лежит здесь погибших под шпицрутенами, померших от холеры и тифа, цинги и обыкновенной голодухи, расстрелянных, повешенных, надорвавших живот на нечеловеческой работе…

Ноги меня уже не держали. В обратный путь решил отправиться автобусом. Ожидал его в крытом автобусном павильончике, рассматривал надписи на стенах и даже потолке. Названия кораблей, инициалы, даты, и часто повторяются загадочные буквы «ДМБ», «ДМБ-76», «ДМБ-80»… Сокращенное название какого-нибудь нового корабля? Были, например, «БТЩ» — базовые тральщики, а что такое «ДМБ»?

Подошли два парня со спиннингами, уселись рядом ожидать автобус. Я спросил про загадочные буквы. Парни посмотрели подозрительно. Объяснили, что это «демобилизация» и год, когда она произойдет. Спросили, кто я такой, если не знаю таких обыкновенных вещей. Пришлось представиться.

— Вот, — сказал я парням. — Уже появились такие молодые люди, которые не знают про Кронштадт, про его подвиги и героическую историю. Напомнить им надо.

— Чепуха, — сказал один из парней. — Нет таких в России.

— А если есть, им лечиться надо, — сказал другой.

И оба утратили ко мне какой бы то ни было интерес.

Смена. 1978. № 23

Снова соленый лед[26]

«Соленый лед», «Завтрашние заботы «Среди мифов и рифов», «Морские сны», «ЗА ДОБРОЙ НАДЕЖДОЙ» — знакомые и для многих любимые книги. Их автор штурман дальнего плавания ленинградский писатель Виктор Викторович Конецкий сейчас вновь собирается в плавание.

— Конечно, в Арктику. На лесовозе «Индига», на котором ходил последний раз в 1982 году. Рейс наш начнется из Мурманска, двинемся на восток. Ледовая навигация ожидается не менее трудной, чем в прошлом году.

Учитывая все сложности предстоящего испытания и свой уже немолодой возраст, решил проявить благоразумие и набраться сил на Рижском взморье.

— В эту дорогу вас, очевидно, позвали и творческие планы?

— Да, нужно закончить свой затянувшийся роман-странствие, который будет называться «Обратного пути у нас не отберешь». Хочу описать в нем свой первый арктический рейс 1953 года, о котором еще никогда и нигде не упоминал. Частично в книгу войдет и материал того рейса 1979 года из Мурманска на Певек, когда в районе Айонского ледяного массива мы получили пять пробоин.

— Завершив работу над очередным произведением, испытываете вы ощущение полной удачи?

— Бывает такое ощущение. Ставишь точку, и внутренний голос говорит: «Получилось». После этого, как правило, наступает психологический спад, порой на много дней. Мне кажется, что, в отличие от других, писательский труд не помогает накопленным опытом, а, наоборот, усложняет работу. Каждая новая вещь требует особых приемов. Даже уверенность в себе не увеличивается с годами. Все время чувствуешь, что стареешь. И можно предположить, что отстаешь от жизни.

— Книга рождает мнения подчас противоречивые, в том числе у критиков. Как вы относитесь к литературной критике?

— Видите ли, морская специфика своеобразна и неповторима, у людей, не слишком сведущих в ней, возникает недоумение, в котором отчасти виноват и автор. Один критик, например, отзыв на мою книгу «Соленый лед» озаглавил «Соленая вода» и в этом отзыве высказал мнение, что автор уходит в плавание, дабы избежать сложностей береговой жизни. А дело-то как раз в том, что в море сохраняются все сложности береговой жизни, но к ним неизбежно прибавляются льды, которые надо пройти… Не знаю ни одного писателя, который был бы абсолютно доволен критиками.

— С кем из героев и персонажей ваших путевых книг вы дружите в жизни?

— Сразу назову Героя Социалистического Труда капитана Анатолия Алексеевича Ламехова. Плавать с близкими товарищами намного легче, и поэтому я всегда рад неожиданным морским встречам с капитаном дальнего плавания, писателем-мурманчанином Борисом Романовым, с военным моряком Аркадием Конышевым.

— Есть ли на свете место, где вам лучше всего пишется?

— Точнее — лучше думается. Родной город на берегах Невы.

— Всегда интересно узнать о писательской технике. И кстати, насколько велико влияние стиля одного писателя на стиль другого?

— Насчет техники (в буквальном смысле): долго писал только на машинке, теперь сменил ее на шариковую ручку. Я уже говорил, что с годами сочинительство делается все мучительнее; в первую очередь мучает страх перед самоповтором. И кажется, если будешь ближе к бумаге, не отделишься от нее «железом» пишущей машинки, то, может, и лучше выйдет. О влиянии стиля на стиль: нужно внимательно следить, чтобы не попасть под подобное воздействие. Есть сакраментальное выражение: «Стиль — это человек». Не твой стиль, на мой взгляд, и останется не твоим. Самое сложное и главное в искусстве — быть самим собой, со всеми своими грехами и мелочами, безусловно, и со всем хорошим, что в тебе найдется.

— А если работа стопорится, что вы делаете?

— По аналогии с композиторами отвечу: я писатель не моцартовского склада. Не могу напрочь забыть про свои печали и «уйти за вдохновением в жизнь». Сижу, стараюсь, заставляю себя сидеть за рабочим столом. Когда это не делаю, терзает мысль, что я лентяй. Вообще, «самоедство» мне весьма присуще.

— Ваш друг Юрий Казаков советовал начинающим литераторам не посылать свои рукописи на просмотр «мэтрам». Призывал их обретать свой голос без чьей-либо помощи, через собственные ошибки и находки. Что думаете по этому поводу?

— С ужасом получаю бандероли от молодых авторов. Видимо, по природе я совсем не педагог. Был бы счастлив помочь кому-то, но такое случалось, пожалуй, всего дважды. На остальные десятки и десятки рукописей, не кривя душой, давал отрицательные отзывы. Но отрицательный отзыв для иного начинающего автора может быть убийственным лекарством. Сам я свои рукописи маститым литераторам не посылал, только иногда показывал их писателям, имевшим отношение к литературному объединению в Ленинграде, в котором занимался. Первую свою книгу послал Константину Паустовскому и Илье Эренбургу… Очень важно для нашего дела физическое здоровье. Любая болезнь, боль мешает творчеству. Отсюда у меня глубочайшее уважение к мужеству Чехова, Хемингуэя, которые преодолевали все под дамокловым мечом недуга и великолепно работали. Так что молодым писателям советую сохранять физическую форму, чем, увы, далеко не все они занимаются…

Неделя. 1984. 29 октября — 4 ноября

Моя профессия — судоводитель

Почему мы пишем о море и моряках только тогда, когда возникают экстремальные обстоятельства — суда затерло в Северном Ледовитом океане или случилась трагедия, погибли люди, как было это с «Механиком Тарасовым»? Почему редко обращаемся к морским будням? Вот какие цифры называет министр морского флота СССР Т. Б. Гуженко в интервью по случаю 60-летия советского торгового флота: наш флот фрахтуют примерно три тысячи зарубежных фирм, советские суда заходят в 1200 портов 120 стран, по воде перевозится около половины советского экспорта, 70 процентов импорта. Одновременно в море находится 1700 судов.

Страна наша не только континентальная, но и огромная морская держава. А большому кораблю, как говорится, большое плавание: у нас должна быть большая морская литература. Меня, как литератора, волнует состояние нашей маринистики. Секция морской художественной литературы после смерти Героя Советского Союза капитана К. Бадигина, ее возглавлявшего, несколько ослабла. Ее надо укрепить. В разных концах страны — в Мурманске, на Дальнем Востоке, в Эстонии — работает немало писателей, связавших свою судьбу с морем: Борис Романов, Ростислав Титов, Виталий Маслов, проплававший двадцать лет начальником радиостанции на атомоходе «Ленин», и другие.

Конечно, писать о море сложно. Море и моряков невозможно изучать в творческих командировках. И если писатель, живущий в городе, едет в деревню и на деревенском материале создает повесть, ситуация не обязательно повторит рассказ Марка Твена «Как я редактировал сельскохозяйственную газету»: может получиться вполне добротная вещь. А вот море не любит, чтобы его рассматривали со стороны, оно требует целиком человеческой жизни и только тогда открывает себя и дает познать…

Отношением к морской книге как к периферии литературы можно объяснить тот факт, что классическое произведение Ричарда Генри Даны-младшего «Два года простым матросом» до сих пор не издано, хотя давно уже сделан перевод. Мы столько издаем переводной литературы, но умудрились не читать Дана, известного во всем мире не менее чем Г. Мелвилл.

В морских странах существуют десятки изданий, посвященных морю и морякам. Сейчас создается литературно-художественный альманах, вокруг которого смогут группироваться литераторы, пишущие о море. Я получил приглашение участвовать в нем.

Что касается исходной точки, толчка к работе — тут могут быть самые разные варианты: взволновавшее явление, потрясший случай, поступок, даже отдельная фраза. Обращаюсь к газетам. Вот, например, Светлана Савицкая говорит, что страха нет, а есть работа. Но тогда почему наши космонавты получают по завершении работы в космосе не звание Героя Социалистического Труда, а звание Героя Советского Союза — награду, которая дается за величайшее мужество?

Я убежден: страх есть, другое дело, что он подвластен человеку, ему можно не поддаться. Я не раз испытал страх на море и не стыжусь об этом рассказывать. Однажды мы попали в ураган в Карском море. Судно стало бортом к волне. Моряки называют такую ситуацию «лечь в корыто». А шли мы с лесом, и он стал смещаться на один борт… До сих пор с ужасом, а не только со страхом вспоминаю, как тонул в Баренцевом море, и вода за бортом была минус два. Еще один случай произошел не на море, у причала, но был он всех страшнее… Я, отвечавший за погрузку, ругался с грузчиками, которые не хотели расшпуривать доски. Я настаивал, потому что, если доски не уложить плотно, их войдет меньше, а главное — они во время качки могут создать аварийную ситуацию. Но у каждого была своя правда: грузчики не выполнили бы план, если бы возились так, как я того требовал. Я им сильно надоел своими придирками, и они решили меня попугать. Когда я спустился в трюм, надо мной навис очередной подъем леса. А дальше случилось непредвиденное. Крановщик не рассчитал, и груз пошел на меня! За доли секунды я сообразил, что происходит, и успел выскочить на твиндек — это меня спасло…


Толчком может послужить чтение книги. Вот, к примеру, читаю французского математика и физика Анри Пуанкаре. Его рассуждения о науке. Драматизм в борьбе идей тут ничуть не меньше, чем в хороших романах. Начинаешь думать, например, о том, важно или не важно, когда научное открытие пробьет себе дорогу: рано или поздно, главное, что пробьет! Нет — «дорого яичко к Христову дню». У правды есть свои сроки. И если правда долго идет к людям, то и она, и люди многое теряют.

Сейчас читаю нестареющего писателя, чрезвычайно национального, исследовавшего русский характер с удивительной беспощадностью. Это Салтыков-Щедрин. Объясняться в любви к своему народу просто. Но относиться требовательно, строго судить — для этого нужны большое мужество, гражданственность и великая к Отечеству любовь. Читая Салтыкова-Щедрина, я через какие-то труднообъяснимые ассоциации пришел к размышлениям о положительном и идеальном герое. Для меня положительный герой тот, которого я люблю. Попытка отразить на бумаге идеального человека чрезвычайно интересна, но с этой задачей не удалось справиться даже Достоевскому.

Для меня идеальные люди — Пушкин и Чехов. Они сами, а не их герои. Вслед за Цветаевой хочу сказать, что творению предпочитаю творца.

Начинать поиск положительного героя надо с писателя, который своему герою соответствует. Чтоб не получилось так, что за создание высокого образа берутся литературные приспособленцы, крикуны, пенкосниматели… В Морском уставе сказано, что капитан во всем должен быть образцом для своих подчиненных. Так и писатель для своих читателей.

Я уже давно готовлю книгу, посвященную Арктике. Моя профессия — судоводитель. Это тот инструмент, с помощью которого я могу проникнуть в жизнь. Отстоишь вахту, придешь в каюту — и два часа записываешь все, что считаешь интересным. И так из года в год, из десятилетия в десятилетие. Потом дома перепишешь восемь-десять раз. А если не получится, то и одиннадцатый…

Но вернемся в Арктику. Я бывал там не раз. Впервые — тридцать лет назад, когда был военным. Теперь, по прошествии срока давности, можно написать об этом рейсе. Сохранились судовые журналы, записи в штурманской книжке, радиограммы, письма, которые писал домой, так что документального материала, всегда служащего хорошим подспорьем, достаточно.

В пятьдесят пятом я шел через Арктику на малом рыболовном сейнере и написал повесть «Завтрашние заботы». Сейчас по ней снят телевизионный фильм «Перегон». Режиссер — Олег Рябоконь. Одну из главных ролей играет Валентин Гафт. В повесть не вошли все материалы этого рейса, и я надеюсь использовать их в книге, которую сейчас пишу.

В те годы Арктика была теплее, и мы на маленьких суденышках проскакивали северные моря. Теперь она куда суровее, даже с помощью атомохода сложно пройти — того и гляди, раздавит.

В семьдесят девятом поработал на теплоходе «Северолес», в восемьдесят втором — на теплоходе «Индига». Был даже такой эпизод в моей биографии: я плыл специальным корреспондентом «Литературной газеты» на теплоходе «Вацлав Воровский», который совершил свой первый туристический рейс в Арктику. Надо сказать, что быть пассажиром невыносимо для профессионального моряка: казалось, что плывем не туда, все время хотелось поправить тех, кто на мостике, а подниматься к ним и мешать было невозможно. Вот и маялся. Ничего для газеты не написал, но нанялся штурманом на этот теплоход, совершил на нем еще три рейса. Так родилась книга «Соленый лед».

В арктическом рейсе семьдесят девятого года обстановка была столь сложной, работа на мостике так выматывала, что я едва добирался до каюты, до койки. Тут было не до записей. Сейчас снова иду в плавание, чтобы завершить наконец мою арктическую книгу, в которой надеюсь переплести современность с давней далью («Никто пути пройденного у нас не отберет». — Т. А.). Это будет окончание моего разросшегося романа-странствия.

Все мы, моряки, уже привыкли (и возникает в этом необходимость) ощущать себя частицей экипажа, попадать в сложную систему взаимозависимостей: кому-то подчинен ты, кто-то — тебе. А главное — у каждого обязательство перед всеми, нет лишних на судне, каждый обязан делать свое дело, причем не откладывая: ведь судно все время движется…

Морской флот. 1985. № 1

Эти нетипичные капитаны[27]

Человек и море — постоянная тема В. Конецкого, чье творчество широко популярно у нас в стране и за рубежом. Почти каждый год писатель отправляется в далекое плавание в составе команды одного из судов.


— Виктор Викторович, сначала в вашем творчестве доминировали рассказы и повести, сюжетно организованные, с большой долей художественного вымысла. Как вы пришли к тому жанру, в котором написано большинство ваших последних произведений?

— В один прекрасный момент я увидел, что в моих рассказах слишком много выдуманного. Они были эффектны, в них то и дело происходили всякие аварии, спасения, были любовные треугольники и прочие страсти. Короче говоря, полным-полно вымысла, и, в общем-то, без каких-либо специальных намерений, начав после значительного перерыва снова плавать, я стал вести дневник. Он постепенно разрастался, в промежутках между рейсами я обрабатывал путевые заметки, и в результате возник документальный стиль. Есть там, конечно, в известной мере и вымысел, и обобщение, но в целом рейсы, которые описаны в моих книгах, — это реальные рейсы, в которых я сам участвовал. Видимо, момент присутствия автора при событии, о котором он рассказывает, и вызывает у читателя определенное доверие.

— А как воспринимают сами моряки ваши произведения?

— Они очень болезненно переживают, когда кто-то пытается, по их мнению, выносить сор из избы. Впрочем, это касается всех профессий. Если я, скажем, напишу про парикмахера и он получится у меня недостаточно хорошим, то наверняка обидятся все парикмахеры.

В книге «Вчерашние заботы», если вы помните, есть такой капитан-ретроград Фома Фомич Фомичев. Этот персонаж вызвал большое раздражение — и не только у капитанов, но и у более высоких морских начальников. Я-де показываю нетипичного капитана. Конечно, такой тип человека на море — явление не самое характерное. Но тем не менее люди такого плана существуют и отражают психологию, порожденную работой на старой технике. Ведь не секрет, что некоторая часть нашего флота, который ходит в Арктику, устарела. Когда идет современный ледокол-атомоход, а за ним еле ковыляет лесовоз типа «Индиги», на котором я делал два последних рейса, это несоответствие бросается в глаза даже людям, не знающим досконально проблем флота. Устаревшая техника накладывает соответствующий отпечаток на психологию человека. Вот почему и появляются такие, как Фома Фомич. Связь техники с человеком в конце двадцатого века ощущается очень зримо.

Работа в документальном жанре — дело нелегкое. Обычно я сохраняю все реальные имена, за исключением нескольких персонажей, которые носят собирательный характер, оставляю настоящее название судна и многие другие реалии, так что я вступаю со своими героями в довольно сложные отношения. Чтобы избежать осложнений, порой приходится идти на различные уловки, — например, когда я описывал рейс в Антарктиду в «Третьем лишнем», то умудрился вообще ни разу не назвать судна, на котором плавал. Хотя для моряков, конечно, все быстро становится понятным, и капитан судна, на котором я плавал, смертельно обиделся на меня, посчитав, что именно он послужил прототипом капитана Ямкина, персонажа, выдуманного мной от начала до конца. Капитан этот сейчас — капитан-наставник и, вполне возможно, будет принимать у меня экзамен по радиолокационным средствам судовождения. Вот так все непросто…

— Виктор Викторович, может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что преимущество наблюдений ситуаций и характеров на судне состоит в том, что перед вами замкнутая, если так можно выразиться, территория, где взаимоотношения людей проявляются наиболее определенно в силу ограниченности межличностных связей.

— Без всяких сомнений. Но тут, как во всяком явлении, есть свои плюсы и минусы. В основе всех отношений на любом судне лежит служебный долг. Между всеми членами команды регламентированные уставом отношения, которые определяют все. Скажем, штурман может не любить капитана, но он никогда не нагрубит ему, а если нагрубит, это будет его последняя грубость на корабле. И настоящий капитан никогда не позволит себе использовать власть для сведения личных счетов. В первых моих книгах такие взаимоотношения были для меня очень удобны, потому что они действительно локальны: все люди у тебя на глазах, и ты сам вписан в цепочку этих отношений. Но так как я судоводитель и мое рабочее место — мостик, у меня очень сузился круг действующих лиц. Если вы обратили внимание, в моих книгах почти не фигурируют, например, старшие механики. Почему? Потому что я не знаю дело старшего механика, а быть в чем-то неточным или неправдивым не хочу.

Но поскольку система всех взаимоотношений на судне, как я уже сказал, регламентируется уставом, инструкциями, то в дальнейшем начинают возникать ситуации повторяющиеся, которые вызывают отвратительное чувство самоповторения. Кроме того, мне кажется, что жанр такой документальной прозы уже начинает изживать себя. Чувствую его ограниченность — ведь о многих вещах я просто не могу сказать: они или касаются таких сторон личной жизни, о которых не напишешь, или можешь невольно как-то повредить человеку. Возьмем, скажем, женский вопрос. Это серьезная, болезненная тема, и почти все известные писатели-маринисты — Мелвилл, Станюкович, Конрад — личную семейную ситуацию стараются обходить. Я навсегда запомнил жену одного капитана, которая, тряся передо мной наволочку, набитую пожелтевшими бланками радиограмм, говорила: «Вот все, что осталось у меня от нашей жизни!..» Такие темы — семейная и другие — уже никак не укладываются в мой жанр.

Если удастся закончить роман-странствие «ЗА ДОБРОЙ НАДЕЖДОЙ» (в него войдут 6–7 книг), то на этом жанре я поставлю точку.

— Вам, наверное, непросто работать на флоте и по той еще причине, что ваше имя широко известно.

— Да, морских писателей у нас не так много, и на флоте они все известны. Вначале вообще чувствуешь себя, как под стеклянным колпаком. Скажем, если наш теплоход застрял во льду, то уже слышишь в эфире от проходящего судна, что не теплоход такой-то, например «Северолес», застрял, а что Конецкий застрял. То есть вписаться быстро в судовую жизнь мне гораздо сложнее, постоянно чувствуешь на себе любопытные взгляды, а это вносит какой-то дискомфорт. Правда, только в начале рейса. Потом, когда начинаются серьезные передряги и ты уже выступаешь в роли судоводителя, главным становится одно — хорошо ли ты работаешь.

— Вы сказали, что хотели бы постичь психологию нового поколения моряков, плавающих на современных судах. Это значит, что вы собираетесь пойти в плавание именно на таком корабле?

— Да, надо поплавать на самых современных судах, которые ходят со скоростью двадцать — двадцать три узла, с современной навигационной техникой, спутниковой аппаратурой, а главное — рядом с молодыми капитанами. Я чувствую, что отстал от сегодняшней жизни флота. Мне нужно прикоснуться к современному, я бы даже сказал, суперсовременному флоту, чтобы заглянуть в этих молодых людей. Но в данном случае я буду уже просто наблюдателем, потому что конкурировать с молодым капитаном на мостике уже не смогу, — все там для меня слишком ново.

Вообще, надо вовремя уходить. И на флоте, и в искусстве, и в литературе. Иные писатели считают, что раз они начали когда-то писать, значит, должны заниматься этим делом до гробовой доски. Мне же кажется, сделать тайм-аут или посмотреть, не пора ли тебе уходить из литературы, — более важно, чем гнать книгу за книгой только ради того, чтобы удержаться в литературе и чтобы твое имя поминали в критических обзорах.

— А что бы вы пожелали авторам, которые только входят в литературу?

— Первое, — я повторю уже то, что говорил, — ничего от нее не ждать, никаких благ: ни материальных, ни славы или известности, ни каких-то литературных чинов и постов. И не надо стремиться «пробиваться» любыми путями. Все должна сделать сама рукопись. Если она хорошая, то рано или поздно найдет себе дорогу. К сожалению, я получаю немало писем от начинающих авторов с просьбой в чем-то помочь, что-то «протолкнуть», доделать, дописать и так далее. Да, есть сложности с редактурой, с изданием произведений — это всегда было и будет, но это все должна преодолевать сама рукопись.

И второе, отсюда вытекающее, — надо всегда быть честным перед самим собой, не бояться затрагивать те вопросы, которые больше всего волнуют общество. И делать это не следом за передовицей центральной газеты, а тогда, когда сама жизнь начинает ставить эти вопросы. Проще всего говорить о том, как ты любишь свой народ. Но ведь ни у кого и нет сомнения в этом, только выродки могут не любить свою Родину и свой народ. Надо еще видеть недостатки и беспощадно говорить о них.

Советская культура. 1985. 10 сентября

Последняя книга о море

У ленинградского прозаика Виктора Конецкого в этом году выходит новая книга «Ледовые брызги», часть которой (написанная на обычном для этого автора морском материале) будет опубликована в журнале «Нева». Некоторые вещи из второй, «эссеистской» части печатались в 1986 году — о Сергее Колбасьеве (Знамя. № 7), о Юрии Казакове (Нева. № 4). В этом году у Конецкого выйдет еще книжечка юмористических рассказов любимого героя автора, Петра Ивановича Ниточкина, — в библиотечке «Огонька», а в «Советской России» переиздание книг «Соленый лед», «Среди мифов и рифов», «Морские сны» — в одном томе.


— Что хотелось бы сказать Виктору Конецкому читателям, предваряя выход новой книги?

— Предварять означает уведомить заранее, то есть анонсировать, то есть рекламировать, — не самое для русского литератора благородное занятие. Буду надеяться на врожденную склонность к авантюрам. В конце концов, каждое новое произведение — чистой воды авантюра, ибо знать не знаешь, что из затеи выйдет. Очень часто, работая очередную книгу, вдруг понимаешь, что от растерянности перед сложностью жизни и задачи засунул обе ноги в одну штанину. Опасная позиция, ибо каждая нога настойчиво требует свободы и персональной брючины. И с «Ледовыми брызгами» в очередной раз у меня приключилось такое. И судьба заставила взять длительный тайм-аут, чтобы вытащить одну ногу — лишнюю. Думаю, в результате всех этих манипуляций книга будет еще бессюжетнее, аморфнее и скучнее, нежели другие мои творения. Когда я был моложе, старался поддерживать интерес читателя с помощью юмористических вставок, но оказалось, что юмор — это нечто возрастное. Поглядите даже на титанов — Гоголя, Чехова, Зощенко. С годами юмор уходил и из их жизней, и из книг. Это только у авторов последней страницы «Литгазеты» он плодоносит вечно. А мне нынче пришлось последовать за титанами, и в «Ледовых брызгах» даже оказалось необходимым похоронить старого друга и соавтора Петю Ниточкина. Без него мне в житейском и литературном море голо и одиноко и не с кем посмеяться над своим страхом перед будущим или перед обыкновенной хамшей-парикмахершей. Писать делается все труднее и труднее. Захлестывает желание публицистически орать, бросаться на всяческую несправедливость с кулаками или даже обрезом. И множество писателей сейчас покатятся в обличительство. Пожалуй, может наступить такой момент, что невозможно окажется напечатать обыкновенный настроенческий рассказик с росой и утренней свежестью. И вот именно такой настроенческий рассказик с росой и сиренью превратится в публицистику честного прозаика-художника. Ведь суть и смысл нашей работы не в драке за Байкал или против бормотухи, а в сохранении своей песни.

Да, заскорузла в нас уверенность в том, что наступание на собственное горло, умолчание — необходимы народу. А это — преступление перед народом и историей. Это хилость мысли и страх души, а не величие самоотречения, как считалось во времена Маяковского. Страшна участь Фадеева, который перекренил в политическую публицистику, будучи по природе художником, а не профессиональным политиком.

А попробуйте-ка устоять на ногах, решая для себя вопросы: нужна или нет сейчас литература беллетризованных проблем? Что важнее — сила художественной исповеди или смелость публицистического называния вещей своими именами? Следует ли художнику непосредственно вмешиваться в хозяйственно-экономическое мышление, когда общественное хозяйство достигло такой запредельной степени сложности?

Все нынче смертельно устали от лжи. Женщины устали от мужской, мужчины — от женской. Все вместе — от всемирной. И фантазии, сочиненности, выдуманности перестают воздействовать на читателя. Люди хотят доподлинности хотя бы в книге, если в жизни им суют ложь и в глаза, и в уши, и в нос, и даже в вены — уколы какой-нибудь глюкозы. И вот в англосаксонской литературе возник новый жанр фэкшн, соединивший «фэкт» (факт) и «фикшн» (вымысел). «В США ведущее значение приобретает автобиографический роман, который превращается в нечто среднее между саморекламой и самоанализом» (Лэш, «Культура нарциссизма»). Где граница между искренностью и откровенностью? Вот самый коварный вопрос, который я знаю в жизни. Ведь это различные вещи, хотя для автора мучительны одинаково.

«Ледовые брызги» — седьмая книга, написанная в этаком факто-фрагментарно-автобиографически-саморекламном жанре. Все вместе называется романом-странствием «ЗА ДОБРОЙ НАДЕЖДОЙ». В моем жанре фон, подмалевка должны быть абсолютно документальными, истинно — без дураков — правдивыми, остальное уж как получится. В таком жанре автор пытается обманывать читателя изощреннее. Не просто изображать Базарова, но, например, сообщить, что Базаров на самом деле был, явился в дом Виардо, дал автору пощечину, они подрались, потом помирились, нашли общий язык и вместе угодили в медвытрезвитель, который находился на углу улицы Жобера и Коньяк-Жей, недалеко от площади Пигаль. И вот к этому полезно еще приложить выписку из дневника супруга Полины, где тот злобствует по поводу происшедшего с Иваном Сергеевичем, которого, вообще-то, нежно любил всю жизнь. Наши критики слишком озабочены выяснением вопроса — писатели они сами или не писатели? — чтобы заниматься анализом современных прозаических жанров.

В новой книге рассчитываю главным образом на тех читателей, которые следят за мной давно, которым интересна жизнь и которых волнует море, морская работа. Отсюда необходимость продолжать плавать. И в этом году отработал навигацию в Арктике — это уже чисто для биографии…

Литература сейчас в растерянности — даже очень крупные таланты срываются в литературщину. Поколение мое стареет. Сверстники начинают покидать капитанские мостики. Морякам проще — им точку в морской судьбе медкомиссия ставит. По идее писатель, как балерина, должен сам уходить со сцены. Но писательство такая зараза, что так просто не закруглишься.

В книге много смертей и воспоминаний об ушедших раньше срока товарищах. Вечно себя перед ними в долгу чувствуешь. Так что по настрою «Ледовые брызги», пожалуй, печальнее других моих сочинений.

Литературное обозрение. 1987. № 3

10