– Ты далеко? – спросил Виктор.
– В землячество вятичей.
– Я тебя не укоряю – весна на улице. Но ты совсем не рисуешь…
– Виктор! Ход в Академию без документа мне заказал! Меня надоумили в землячестве сдать экстерном за реальное училище! Я готовлюсь к экзаменам!
– Тогда я за тебя спокоен.
Проводил до двери и, только когда дверь затворилась, улыбнулся.
В Петербурге зацветала сирень, брезжили белые ночи. Сидеть одному в четырех стенах было невмоготу.
Вышел из дома, и ноги – понесли! Холодный Петербург пыла не убавил. Виктор по-прежнему не ходил – летал, удивляя прохожих стремительностью. Со стороны казалось, что этот высокий, ладный молодой человек торопится к какой-то необычайной, к воодушевляющей цели, важной для всего человечества.
Да так оно и было. Он летел, и мысли его летели далеко-далеко впереди, он – весь в будущем.
На этот раз вынесло на Малый проспект. Виктор очень этому обрадовался. На Малом проспекте снимал квартиру однокурсник Архип Иванович Куинджи.
Дверь открыла Вера Леонтьевна, обрадовалась гостю. Архип Иванович сразу провел друга в мастерскую.
– Посидим здесь, пока Вера чай приготовит.
В мастерской простор и пустота, Куинджи мог работать только среди совершенно голых стен, ему хватало красок па холсте да палитре.
– Это… вот это… – показал на простенький свой мольберт, где являлась из небытия картина. – Деревня… это богом забытая… деревня!
Посмотрел на друга как-то очень хитро, заговорщицки.
– Надоело бедным быть. Как вот эта забытая богом… Хочу богатства.
– Откуда же оно свалится?
– Оно не свалится… Это известное дело, что не свалится. Но я сам его… это… за рога.
– За рога?
– За рога! А что?.. Очень просто. Продам картины, поднакоплю деньжат. Мы с Верой на себя по пятьдесят копеек в день тратим. Куплю землю, недвижимость… Перепродам.
– В спекуляцию вдаришься?
– А хоть и в спекуляцию… Мир надо сделать разумным, добрым. А без денег – эге! Пустое дело. Для добрых дел деньги надобны.
– Разве их мало у богачей?
– Много, но тратят глупо!.. Исеев сколько вон хватал? Всю Академию ограбил, вместе с их высочеством князем Владимиром. А на что ухнулось богатство? На кутежи князя? На что?.. Я мои деньги на доброе буду тратить. Во-первых, не допущу, чтоб молодые художники кровью харкали.
– Да как же это ты не допустишь?!
– Очень просто! Я же говорю – землю куплю. Куплю в Крыму, вот тебе и курорт для больных студентов. А тех, у кого ба-альшой талант – за границу буду посылать.
– Ну, ты хватил, Архип Иванович!
– Ничего и не хватил. Так все и будет, вот увидишь. Я в Мариуполе гусей пас, а ныне уж классный художник третьей степени. Куинджи своего достигнет. Ты погляди на меня!
– Ассириец, а лучше – Перун!
– То-то и оно! Пошли чай пить.
К чаю поспел еще один добрый человек – Василий Максимыч Максимов.
– Ох, братцы! Вы ж как на Олимпе живете! – говорил он, несколько смущаясь дотошным порядком и опрятностью обстановки. – А знаете, как я жил, когда в Академии обретался?
– Угол снимал? – предположил Архип Иванович.
– Угол! – хохотнул Максимов. – На барке в сено зароешься – вот и квартира. Сторожу табачку одолжишь на закрутку, он и не гонит.
– Напомнил! – обрадовался Архип Иванович. – Дай-ка папироску.
Максимов угостил.
– Он своих не держит! – улыбнулась Вера Леонтьевна.
– Хитрю. Курить вредно, а подымить я люблю. – И он тотчас окутался облаком. – Менделеев, как паровоз, дымит. Ему твердят – вредно, а он в ответ: я опыты с табачным дымом производил – многие микробы от него дохнут. Значит, и польза есть.
– Вы, братцы, скажите не таясь, для передвижной выставки готовите что-либо? – спросил Максимов.
– Мы-то готовим, – вздохнул Васнецов, – возьмут ли?
– С первого раза, может, и не возьмут. От картины будет зависеть.
– К передвижникам тянутся, – сказал Архип Иванович. – На первой выставке всего десять художников выставлялись, а им один только Петербург принес 2303 рубля, а потом еще в Москве выставили, в Харькове.
– Да ведь картины-то какие были! – пощелкал пальцами Максимов. – «Петр Первый допрашивает царевича Алексея», «Привал охотников», «Рыболов», «Майская ночь».
– А «Грачи прилетели»! – воскликнул Куинджи. – А «Сосновый лес» Шишкина. Да и у Клодта, и у Боголюбова пейзажи были недурны.
– Прянишников, Мясоедов, Гун, – вспоминал Максимов. – Значит, кто же? Ге, Перов, Крамской…
– Саврасов, Шишкин, Клодт, Боголюбов, – подхватил Куинджи, – вот и десять, и еще Каменский скульптуру выставил «По грибы». Хорошая была выставка.
– Двадцать девятое ноября 1871 года – памятный день!
– А я выставку пропустил, в Рябово уехал от Петербурга передохнуть.
Не горюй. Давайте-ка, братцы, выставимся на очередной выставке. Разбавим корифеев! – загорелся Максимов. – Я прелихую картинку задумал!
– Какую же?! – вырвалось у Васнецова.
– А вот приезжай ко мне на лето в деревню – поглядишь. Да и отдохнешь от осатанелого Питера.
– У меня брат на руках.
– А ты и брата бери. Места хватит. У нас в Чернавине приволье. Река, Ладога. А уж мужики – загляденье. И все ведь умницы.
– Ты, верно, забери-ка их на лето! – одобрил Куинджи. – А то Виктор Михайлович кашлять было взялся… У нас-то вот срывается нынешняя дача.
Почесал в затылке.
– Отложили мы с Верой Леонтьевной четыреста рублей, а у одного знакомого художника за гимназию заплатить нечем. Ребятишки могут учебы лишиться. Как было не дать?
– Ох, бедность! – покачал головой Максимов. – Поправимся, что ли, когда-нибудь?
– У меня сто тысяч будет! – растопырил ладони Куинджи.
– Сто тыщ?!
– Сто тыщ.
– Скорей бы, – хлопнул себя по коленкам Максимов. – Пришел бы синенькую занять.
Все смеялись, глядели дружескими, любящими глазами и верили в себя и в друзей, в звездный свой час.
Максимов рос сиротой. С восьми лет познал одиночество. Смышленого крестьянского мальчика взяли к себе в монастырь монахи, в иконописную мастерскую. Послушничал.
Может, и писал бы всю жизнь образа, когда бы не любовь.
Влюбился в дочь помещика. Угораздило! По счастию, обоих угораздило. Поклялись в вечной верности, и отправился крестьянский сын Васька Максимов в Петербург добывать себе приличное звание. Добыл! И звание, и тепу любимую.
Они лежали почти на отвесной песчаной осыпи. Над ними – чуть голову запрокинь – еловый строгий лес. Ни шорохов, ни шелестов. Птицы не великие охотники до такого леса, а понизу-то мхи, пышные, как боярская шуба, звук во мхах глохнет и тонет. Внизу – ого, как внизу! – речка, пойменные луга. Небо у самого лица, такое близкое – поцеловать можно, как согласную на поцелуй девушку.
– Я геологом буду, – сказал Аполлинарий. – Буду ходить по дебрям, искать земные клады.
– Дурак! – откликнулся разморенный солнцем Виктор. – Ты сначала со своим кладом управься. Бог не каждому дает. А коли дал, так и востребует… Ни отца у нас теперь, ни матери, и старший брат далеко. Я за твою судьбу в ответе. – И рассвирепел: – Я дурости не потерплю! Ты – художник! Художник от бога. Вот и добывай этот бесценный клад. Или кишка тонка? Думаешь, камешки-то проще искать?
Резко толкнулся, съехал по насыпи к реке. Аполлинарий, виновато помаргивая, смотрел вослед брату.
Чернавинские окрестности оказались для Аполлинария сладостной ловушкой. В первый же свой выход он нашел десяток превосходной сохранности окаменелых кораллов.
На следующий день новое чудо. Ему попалась здоровенная каменюка с полным отпечатком морской лилии. Тут уж и Виктор не усидел. От Михаила Васильевича по наследству передалась сыновьям страсть к чудам-юдам.
Виктору сразу же повезло: нашел окаменелого червя. Но за удачливым Аполлинарием было не угнаться. Окаменелости сами к нему в руки прыгали. Выкопал чуть ли не полностью сохранившийся аммонит пуда в три весом да еще отпечаток аммонита, совершенно перламутровый. Из белемнитов у него составилась целая коллекция, от крошечных до больших, с хороший карандаш.
Сияя, как самовар, явился из очередного поиска с отпечатками рака-мечехвоста и чешуйчатого растения, похожего чешуйками на ананас.
– Ишь какая забава! – удивлялся Максимов. – А ведь и впрямь чудо-юдо. Все жило, цвело – и каменьем обернулось!
– А я бы хотел окаменеть! – Синие глаза Аполлинария становились совсем детскими. – Ведь это все-таки не исчезнуть… Без следа.
– О голубчик! – улыбался Максимов. – Исчезнуть, пожалуй, мудрее. Плохо ли стать – землею, тем, что начинается – мир божий.
– Глупые разговоры какие-то! – хмурился Виктор. – Окаменеть ему втемяшилось! Ты живи, пока живется. Живи, твори, радуйся белому свету, и сам его радуй.
Жена Максимова была красива простотой. Поглядишь – лицо совсем не выдающееся, проще не бывает. И только потом сообразишь – да оно же прекрасно! Никакой в нем натуги, надуманности или хотя бы самой невинной неправды, того же лукавства. Уж такая вот я!
– Ах, какой молодец наш Вася! – шепнул брату Виктор. – Какую красоту углядел. Это же истинно русская красота.
Жили Максимовы славно. Жили, не делая будущему никаких заказов.
Еда была деревенская: щи, каша, молоко, сметана. Молочка любили попить на сон грядущий. Виктор – парного, из-под коровы, Аполлинарий – холодного, чтоб зубы ломило, со льда, чтоб сливки на два пальца.
Максимов пил молоко, прикусывая хлебом, посыпанным крупной солью.
Солнце стояло над рекою, словно призадумавшись – уходить не уходить. Воздух был розовый, липой пахло, пчелы гудели.
Максимов с гостями сидел на террасе. Покуривали, ждали коров, молока.
К крыльцу подошли мужики, поздоровались.
– Василь Максимыч, а мы к тебе! Картину глядеть. Максимов обрадовался, здоровался с мужиками за руку.
– Вот знакомьтесь, – говорил он мужикам, – мои товарищи-художники. Братья Васнецовы.
– Так мы ж понимаем! – кивал жидкобородый, щербатый, совсем молодой еще мужик. – Мы ж любопытствовали, у них тоже складно выходит, очинно похоже!