– Здравствуйте и вы – никогда не стрелявшие и не звонившие, пушка с колоколом – чудо по-российски. Сделать сделали, а ума сделанному не дали.
Он не пошел в соборы и к пушке с колоколом близко не подошел, поглядел – и домой. Бегом домой через всю Москву, к Сашеньке, поделиться радостью и великим для себя открытием.
– Саша, – сказал он с порога. – Мы – дома! Больше ехать уже некуда.
И тотчас распаковал заготовленный еще в Петербурге огромный подрамник и огромный холст. Натянул холст ловко, быстро. И сразу успокоился.
– Ну вот, – говорил он, улыбаясь холсту. – Ну вот. Жена ни о чем не спрашивала. Она была еще совсем неопытна и в семейной жизни, и тем более в жизни с художником, но сердце-то у нее было понятливое. И Виктор Михайлович пошел за женою, привел к холсту и, обнимая нежно, бережно за плечи, сказал:
– Это у меня совсем иное начинается. Совсем иное. Но свое! В Москве-то вот путем и не был никогда, а она – своя. В Петербурге тоже ведь много всяческих русских, и мужиков много, да только таких, как в Рябове, своих, не встречал. Ни разу ведь не встретил за все мое петербургское житье. А в Москве – пожалуйста. Полна Москва моего рябовского любезного народа. На какое лицо ни погляди – наш, рябовский. И Кремль тоже. Мимоходом его раньше видел, с извозчика, а ведь тоже – наш. Мой. Веришь ли, Саша, у меня, когда к Кремлю сегодня бежал, – глаза слезами застило. Стыдоба! Здоровенный господин в слезах. И утереть эти слезы тоже рука не поднимается.
Повернул Сашу к себе, поглядел в самые глаза и рукою по голове погладил, так девочек гладят, совсем маленьких.
А у Саши в ответ глаза большие-пребольшие, и в них печаль.
– Ты что?! – испугался он.
– Тебя могла пропустить.
– Как так?!
– Да развела бы жизнь, и все.
– Не могла. Не могла, – сказал он, да и пошел по комнате кадрилью. – Не могла!
На следующее утро завтракали они поздно. Утомление переездом, хлопотами, волнениями. Проспали чуть не до двенадцати.
– Ну и богатыри мы с тобой! – сконфуженно улыбался Виктор Михайлович, а у Александры Владимировны от смеха глаза сходились в щелочки.
Но она и смеясь проворно собирала завтрак, и уже скоро был подан чай, булочка и немного коровьего масла в розетке для варенья.
Булку разрезала пополам, одну часть намазала маслом и положила перед мужем.
– А себе?! – удивился Виктор Михайлович.
– Не хочется.
Он все тотчас понял: семейная касса безнадежно пуста. Ничего не сказал, только прежде чем откусить свой хлеб с маслом, проглотил горький комок, вставший поперек горла. И мелькнула мыслишка: не купил книжку Ротшильда – вот и нет тебе денег.
Только чаю попили, пришли Репин и Поленов.
«Стыдоба, если бы на чай-то попали!» – ахнул про себя Виктор Михайлович и невольно глянул на жену, а у Саши глаза в щелочки собираются. Нет, не страшно с такой женой! А деньги?.. Да ведь когда-нибудь будут!
Друзья поглядели комнаты, хоть сами квартиру снимали. Прикинули, хорош ли будет свет в мастерской, и поднесли конверт с деньгами.
– Тут совсем немного, – успокоил Репин, – на обзаведеньице.
И, чтобы погасить смущение хозяина и хозяйки, предложил:
– Виктор, айдати в храм Христа Спасителя, к Сурикову. У него, брат, с рисунком слабовато, после Академии-то нашей. Мы с Поленовым в заговор вошли. Ради Сурикова и всех нас, российских недоучек, организуем-ка рисовальные штудии. Коли учителей порядочных нет ни в России, ни в заграницах – будем сами себе учителями.
– Только Сурикову об этом говорить не надо, – мягко предупредил Поленов. – Он – казак, в нем – гордыни больше, чем у всего русского дворянства.
– Я двумя руками, двумя ногами за штудии. – Васнецов вдруг подпрыгнул, выставляя длинные ноги и руки. – Неумелость моя – первый враг моим художественным мечтаниям.
– А что на этом гиганте будет? – спросил-таки Репин, кивая на пустой холст.
– Может, то, а может, другое. Вчера знал – нынче уже нет. Но что-то все-таки будет.
– Дай тебе бог! Дай тебе бог! – быстро сказал Репин. – А мне пусть даст «Крестный ход» кончить. Сами себе крест выдумываем, сами и несем. Вон ведь как замахиваемся!
Раскинул руки перед белым, совсем еще невинным и безгрешным холстом.
– А я нынче на дворики московские заглядываюсь, – сказал Поленов. – Военный заказ наследника отбил во мне охоту до замыслов, до великанов холстов. У меня ныне в душе тишина и уют.
В храме Христа Спасителя Сурикова не было, сказали: пошел чай с баранками пить. Решили подождать.
Репин повел Васнецова по храму как опытный экскурсовод.
– Вот смотри да ума набирайся!
– Это какого же?
– Самого нужного: учись, как не надо расписывать храмы, авось и пригодится.
В глаза бросался прежде всего Семирадский.
– По-моему, хорошо, – сказал Васнецов.
– Так ведь и действительно хорошо, – согласился Репин. – Я так считаю, что по сравнению со всеми тутошними Кошелевыми, Шамшиными, обоими Венигами, не исключая молодых – это я шепотом говорю – Прянишниковыми, Творожниковыми и даже Суриковыми – Семирадский в высшей степени перл! Индийская жемчужина среди российского речного перламутра.
– Ты не предваряй, – возразил Поленов, – пусть Виктор Михайлович сам поглядит, сам и скажет.
Суриков писал вселенские соборы, четыре из восьми, остальные четыре исполнял Иван Творожников, одногодок Сурикова и Васнецова, в картинах своих он изображал народную жизнь, но выставлялся на академических выставках.
Вениг-старший, профессор исторической живописи, написал «Рождество Богородицы» и «Успение», обе росписи эффектны, но с блистающим Семирадский профессор тягаться уже не мог. У Семирадского сама кисть была легкая, воздух в его шедеврах был пронизан светом и радостью. В храме написал «Тайную вечерю», «Крещение господне», «Вход в Иерусалим» и четыре картины из жития Александра Невского: «В Орде», «Послы папы перед Александром Невским», «Представление святого князя в Городце», «Погребение во Владимире».
Задержался Васнецов перед работами в иконостасе Евграфа Семеновича Сорокина да перед Крамским.
– Это? – спросил его подошедший Репин.
– Да, это. Сорокин и Крамской.
– Золотые слова! – засмеялся Репин. – Я о том же Стасову писал.
– Мне и Суриков по нраву.
– Мне тоже, – сказал Поленов. Васнецов вдруг повернулся к друзьям.
– Братцы, может, и не к месту будет сказано: мне картежники нужны.
– Ненадежному художеству предпочитаешь азартные игры? – смеялся глазами Поленов.
– Так он же «Преферанс» пишет.
– Это мы тебе устроим! – Повернулись на голос – Суриков. – На картинки пришли смотреть? А я теперь только наполовину художник.
– Кто же ты на другую-то половину?! – воскликнул Репин.
– Втроем не докумекаетесь. На другую половину я нынче гитарист. А какую гитару я купил – гусли стозвонные. Приходи, Васнецов, нынче вечером ко мне, сначала гитару послушаешь, а потом сведу тебя с человеком, у которого родии вся Москва, и все картежники.
– Так уж и вся? – засмеялся Репин.
– А что? В Москве от мала до велика в дурака режутся, ну а те, что в орденах да степенях, те, конечно, в преферанс. Приходи, Васнецов. Этих не зову. Не дозовешься. До дыр пол-то перед мольбертами протерли.
Балагуря, Суриков вырядился в халат, заляпанный красками, взял палитру, кисти.
– Ну, братцы, Прометей пошел к своей скале. Приходите на гитару! Не все-то вам под Баха носом клевать.
Вышли на солнце. Небо стояло голубоглазенькое, совсем дитя.
– Весна! – сказал Поленов.
Васнецов ступил мимо дорожки в снег, снег громко захрумкал. – Весна.
Приехал Аполлинарий.
По Москве катили ручьи, на Садовом кольце в каждом дереве птичий звенящий терем.
Виктор потащил брата на Москву-реку глядеть ледоход. Смотрели от Кремлевской стены.
– Вот он мой корабль! – Виктор запрокидывал голову, и над ним уносилась в небо древняя островерхая башня, потом скашивал глаза на проснувшуюся реку, на огромные льдины на сильной воде.
Аполлинарий, строгий лицом, но румяный, нежный, светил в ответ брату счастливыми глазами и задерживал в груди дыхание. Столько видано за два года разлуки, столько надежд рухнуло, но теперь он был в семье. Братьев много, а семьей был Виктор.
– Пошли-ка я с тебя портрет напишу! – щуря на брата глаза, сказал Виктор. – Задумок на меня наваливается много, каждая новая подбивает колени прежней. Для души напишу, для успокоения взбудораженного творческого муравейника.
И уже за работой признался:
– Москва – по мне, а вот я ей пока не ко двору. Местные художники смотрят на нас как на поганую, на чужую орду, не то чтоб заказами поделиться, всякие гадости говорят. Тут у них главный остроум Мясоедов. Слава побаловала, да и отошла от него прочь, теперь зол на весь белый свет, и особенно на молодых.
Виктор подал брату папку с рисунками.
– Посмотри, а я на тебя погляжу, как лучше будет взять.
Аполлинарий положил перед собою первый лист и удивился.
– Иван Грозный, что ли? Историческую картину задумал? Этот большой-то холст для истории?
Виктор за голову схватился.
– Сколько вопросов! Провинциала не костюм выдает и не то, как он усы носит, а количество вопросов.
– Еще Грозный…
– Нет, Аполлинарий, Грозного я пока писать не возьмусь. Чтобы писать такие картины, художнику нужна умная рука. Умная рука умнее головы. И ум этот наживной.
– А по-моему, очень хорошие рисунки. Как они у тебя называются?
– Этот «Иван Грозный беседует с колдуном», а этот «Грозный смотрит на комету, предвещающую ему смерть».
– Какой сюжет!
– Здорово придумалось. Сам знаю, что здорово, но спешить – людей смешить. Грозный – это уже воздействие Москвы. Петербург Петром жив. Петербург Грозного не знает, да и саму Россию тоже.
– Девчушечки! – снова удивился Аполлинарий, разглядывая новый рисунок. – Как это в тебе уживается: Грозный, подружки, преферанс?
– Да как-то вот уживается… Ты вот что. Возьми книжку и смотри прямо перед собой… Будешь у меня молодой, умный.