Когда перед тобою вся жизнь художника, удивляешься мудрой ее последовательности, словно кто-то и впрямь вел его со ступени на ступень, все выше, выше и под самый купол Владимирского собора.
Адриан Прахов явился в Москву за художниками весной 1885 года. Прежде всего он поехал в Абрамцево.
Васнецов в тот год жил в поленовском доме. Свалив с себя прекрасную обузу «Каменного века», он ходил по Абрамцеву новорожденным. Было недоуменно легко, Виктор Михайлович, посмеиваясь над собою, то и дело повторял, читая на «о» и нараспев:
Оковы тяжкие подут,
Темницы рухнут, и свобода
Вас примет радостно у входа…
Можно было заниматься чем угодно, и он заговорщицки подмигивал птицам, порхавшим с ветки на ветку, я тем большим, что, поднимаясь суматошно с озерной глади, с посвистом рассекали крыльями воздух и уносились неведомо куда… а на самом деле на реку за лесом или на болотце в заливные луга.
Ничуть не завираясь, он говорил за обедом Елизавете Григорьевне:
– Теперь я в две недели могу кончить «Трех богатырей». Илья у меня давно уже найден.
– Вот уж была находочка! – всплеснула руками Александра Владимировна. – Вспомнить страшно.
– Да что же страшного?
– Ну, а как не страшно, когда разбойник в доме?
– Какой же разбойник? Просто большой человек. Измельчал народишко, как кто в груди пошире да ростом поудалей, так и разбойник. – Глаза Виктора Михайловича смеялись.
– Где ж вы нашли своего богатыря? – спросила Елизавета Григорьевна.
– У Крымского моста. Проходил мимо биржи ломовых извозчиков, смотрю, облокотившись па полок, стоит дядя такой величины, что лошади из-за него не видать. Вылитый Илья. Грудь как стена, и на лице спокойствие. Я к нему! Лепечу от радости несуразицу, а он покраснел и отмахивается от меня, как от мухи. Тут я тоже в себя пришел, толково все объяснил, а кругом уж извозчики стоят, слушают. Я на колени готов был стать, так он отнекивался. Извозчики и помогли, всем товариществом его уговорили. Пошел со мной писаться. Так что мой Илья – ломовик Иван Петров.
– Воистину большая картина, – сказала Елизавета Григорьевна.
– Наш Виктор Михайлович русак и богатырь, – улыбнулся Савва Иванович. – Я вот все погляжу, погляжу на его витязя у трех дорог… Не богатырь это безымянный, а наш Виктор Михайлович попризадумался, в какую сторону коня пустить.
– По его характеру одна у него дорога, – сказала Елизавета Григорьевна. – Прямо и только прямо!
– Вот бы знать еще, что в искусстве – прямо! – без улыбки сказал Васнецов. – Было бы сто рук – сто картин писал сразу. А тут надо самому себе черед устанавливать. Напиши «Трех богатырей», а потом выставь «Ивана-царевича на Волке», Стасов тут как тут, скажет – ах, как низко пал Васнецов. И многие ему поддакнут.
Обед подходил к концу. На десерт подали в березовых туесах – производства абрамцевской мастерской – клюкву и бруснику. Поднос, держа над головой, внес… Адриан Викторович.
– Русскими ягодками забавляетесь?
Все повскакали с мест, приветствуя гостя. Накормили его, напоили. Повели показывать церковь. Адриан Викторович после открытия киевских фресок в Софийском соборе, в Кирилловской церкви, в Михайловском монастыре, в церквах Волыни и Чернигова стал первым авторитетом в церковной живописи.
Прахов надолго задержался у васнецовской иконы Богоматери. Сказать ничего не сказал, но посмотрел на Виктора Михайловича каким-то непривычным поглядом, словно рост его вымеривал, да так, чтоб и на полвершка не ошибиться.
Вернулись в комнаты все возбужденные, довольные: Прахов увиденным, Мамонтовы и Васнецовы очень высокой оценкой ученого и внешнему виду храма и его иконам. Здесь за чашечкой желтого китайского чая Адриан Викторович протер лишний раз круглые золотые очки и сказал:
– Виктор Михайлович, а ведь я, собственно, за вами приехал.
История постройки киевского Владимирского собора началась с упрямства митрополита Филарета. В 1852 году над днепровской кручей был воздвигнут монумент святому князю Владимиру. Император Николай Первый обратился к Киевскому митрополиту с предложением освятить памятник, на что Филарет ответил не без дерзости:
– Князь Владимир Святой свергал идолы, а не воздвигал их. Святить идола не стану! Пусть лучше его императорское величество разрешит подписку на храм.
Николай прогневаться на упрямого архиерея не пожелал. Памятник Владимиру освятил обер-священник армии и флота, подписка тоже была объявлена.
Место для собора выбрали в центре Киева на Бибиковском бульваре. Проект был готов в 1859 году. Высота до креста – 23 сажени, и в длину 23 сажени, в ширину – 13. При возведении купола стены дали трещины. Стройку приостановили. Десять лет, с 1866-го по 1876 год, храм стоял на выдержке. Не развалился, трещины не увеличились. Было решено укрепить стены контрфорсами. И вот наконец храм был готов. Киевское духовное начальство решило отдать его какой-либо артели, чтоб расписали наскоро и без премудростей. Но тут объявился в Киеве Прахов, его открытия древних фресок сыграли на самолюбии церковных иерархов, не хотелось им ударить лицом в грязь перед древним величием. Был избран комитет по надзору за отделкой собора, а руководить всей предстоящей работой предложили самому Адриану Викторовичу.
– Нет, – твердо сказал Васнецов. – Нет.
– Да почему же нет? Кому и какой прок от этого нет?
– Может быть, всему русскому искусству. Я пусть не хватаю звезд с неба и до Репина мне далеко и кого там еще? – а только никто не знает, что я завтра напишу. Сам я этого тоже не знаю.
– В том-то и дело! – воскликнул Прахов. – А здесь ты соприкоснешься с высшим из искусств, ибо оно так и называется – духовное. В один ряд с Рафаэлем станешь, с Микеланджело, со всем сонмом гениев и подмастерьев храмового искусства.
– До Рафаэля как до звезды! А сонмом – увольте. Чтобы быть сонмом – творчества не нужно.
– Да не цепляйтесь же вы за слово! Ну, при чем тут сонм? При чем тут Рафаэль?
– Сами же сказали.
– Сказал, не подумав. Мы же своим пренебрежением низвели церковное искусство до такого уровня, что ниже уж больше некуда. А речь идет о национальном самосознании, и никак не меньше. Кто же должен поднять это искусство, как не вы, лучшие из русских художников? Русские по крови, по духу. Я ведь не к Ге пошел, не к Семирадскому, а к вам, Виктор Михайлович. К вам, первому.
– Спасибо. Все ваши объяснения очень и очень серьезны. Вряд ли я, грешный, достоин столь высокой миссии, какую вы мне предназначали. – Васнецов разволновался, побледнел. – Адриан Викторович, я свое небо знаю и на седьмое не лезу. С седьмого падать высоко. Я – сказочник. Мое дело – богатыри, царевичи, серые волки… И, признаюсь честно, не из скромности сказочками занимаюсь, из гордыни. Здесь я свое слово и сказал уже и еще скажу, а религиозная живопись – тут опять же вы правы, – Рафаэль, Микеланджело, Мурильо, куда нам до этаких-то вершин! Ведь это все – гиганты!
Разговор происходил в поленовском доме. Уже было поздно, Александра Владимировна укладывала детишек.
– Жаль, – сказал Прахов. – Очень жаль, что отказываетесь. Это ваше дело – соборы расписывать. Самое ваше дело, а вы, не изведав его, отрекаетесь. От самого себя отрекаетесь.
Васнецов развел руками.
– Может, вы и правы. Но я все-таки сначала «Трех богатырей» допишу. А насчет моего? Я, Адриан Викторович, вот уж лет как двадцать мог бы в церквах служить, да Бог не попустил. Вот и вы не решайте за Бога мою судьбу.
– Не сердитесь. – Адриан Викторович пожал Васнецову руку. – Уж очень я рассчитывал на вас. Нет, так нет. Поеду к Сурикову. С утра и поеду.
Обнялись, поцеловались. Виктор Михайлович вышел проводить Прахова па крыльцо, но чай пить в Большой дом не пошел. Гость разбередил-таки душу и сердце разогнал: забилось, заволновалось. Пошли картины чредой…
«Как просто у этих работодателей: возьми и распиши собор. Взяться просто, а вот расписать… двадцать три сажени вверх да в длину те же двадцать три… Десяти лет не хватит. Да ведь и не хватит».
Но па том мысли ничуть не успокоились. Чтобы пресечь в себе опасное это беспокойство, поспешил лечь спать. А сна ни в одном глазу. Александра Владимировна лежала рядом тоже без сна, но безмолвно, не повернулась ни разу. Она давно уже усвоила трудную науку – быть женой художника. А Виктора Михайловича сейчас раздражало ее невмешательство. «Небось думает, что творю! Молчит, как рыба». Хотелось сказать злое и совершенно несправедливое. И вдруг маму вспомнил. Как она приходила в детскую на пасху, христосоваться. Она приходила со службы, с улицы. Она пахла весенним ветром, травою, желтыми счастливыми одуванчиками.
«Вот уж кто была святая», – подумалось Виктору Михайловичу, и душа сладко и горько затосковала о былом, о навек утерянном.
«А ведь я могу вернуть это, – сказал он нежданно себе. – Искусством могу вернуть. И себе, и другим».
Поднялся. Оделся. Натянул сапоги, вышел на улицу.
Было тепло, но весенний гуд стоял в высоких вершинах высоких абрамцевских лесов.
– Осенью – гул пустоты, а весною – гуд, – объяснил себе Васнецов, сходя с крыльца на нежную, жадно дышащую землю. – Все поры открылись. За зиму настрадалась под спудом, а теперь вот и не может никак надышаться.
Он уловил вдруг запах… одуванчиков. Слезы так и покатились по щекам, в бороду.
Это было счастье – дышать вместе с землею, чуять в себе могучие гуды, желать несказанного, любить всех и всё, всякую травинку и козявку.
Ему сделалось неловко стоять на земле, мешая прорастать травам, а значит, и самой жизни. Ушел на крыльцо.
Двадцать три сажени вверх! Это ведь все равно, что создать свое небо. Свою надежду на доброе, свою веру в правду, свое отрешение от мирового зла… Почему-то встала в памяти скандальная историйка, затеянная против Репина паршивенькой петербургской газетой, саму себя представлявшей как «Минута». Репортер, подписавшийся «Шуруп», взял да и сочинил, что «Иван Грозный» вовсе не репинская картина. Некий студент, не умеющий рисовать, набросал сцену убийства, а Репин перевел эту сцену-мысль на полотно. Репину пришлось подать на газету в суд. Газета покаялась: Шуруп – молод, поверил сплетне репортера г. Р., а при разборе дела оказалось, что за г. Р. стоят крупные величины академического ареопага, враждебные передвижникам и Репину.