Отпустили его под домашний арест только в феврале 1900 года, сыграло свою роль заступничество Серова, который писал портрет царя.
Хлопотали за Савву Ивановича Поленов, Васнецов. На пасху группа художников направила ему письмо, сочинителями которого были все те же Васнецов и Поленов.
«Дорогой Савва Иванович! Все мы, твои друзья, помня светлые прошлые времена, когда нам жилось так дружно, сплоченно и радостно в художественной атмосфере приветливого, родного круга твоей семьи, близ тебя, – все мы, в эти тяжкие дни твоей невзгоды, хотим хоть чем-нибудь выразить тебе наше участие.
Твоя чуткая художественная душа всегда отзывалась на наши творческие порывы. Мы понимали друг друга без слов и работали дружно, каждый по-своему. Ты был нам другом и товарищем. Семья твоя была нам теплым пристанищем на нашем пути; там мы отдыхали и набирались сил. Эти художественные отдыхи около тебя, в семье твоей, были нашими праздниками.
Сколько намечено и выполнено в нашем кружке художественных задач, и какое разнообразие: поэзия, музыка, живопись, скульптура, архитектура и сценическое искусство чередовались…
В этой сфере искусства у нас твоими усилиями сделано то, что делают призванные реформаторы в других сферах. И роль твоя для нашей русской сцены является неоспоримо общественной и должна быть закреплена за тобою исторически.
Мы, художники, для которых без высокого искусства нет жизни, провозглашаем тебе честь и славу за все хорошее, внесенное тобою в родное искусство, и крепко жмем тебе руку…
Молим бога, чтобы он помог тебе перенести дни скорби и испытаний и вернуться скорее к новой жизни, к новой деятельности добра и блага. Обнимаем тебя крепко.
Твои друзья: В. Васнецов, Поленов, Репин, Антокольский, Неврев, Суриков, Серов, Л. Васнецов, Остроухов, Коровин, Левитан, Кузнецов, Врубель, Киселев, Римский-Корсаков».
Причем подпись Антокольского была получена из Парижа.
Суд присяжных в июле 1900 года оправдал Мамонтова. Однако он был разорен и к делам уже не вернулся. Дом на Спасско-Садовой стоял заброшенным. Корреспондент одной газеты побывал в этом доме зимой и с негодованием писал, что на картинах Васнецова, Серова, Поленова, Репина, Коровина, Врубеля лежит слой изморози.
Кончилось все аукционом, самой шальной распродажей. Картинам Васнецова повезло, большинство их попало в Третьяковскую галерею.
Сам Савва Иванович прожил долгую жизнь, но гнездо его было разорено, словно палкой в муравейнике покопались. Жизнь мало радовала его. В 1907 году от воспаления легких умерла совсем еще молодая Вера Саввишна. На следующий год – Елизавета Григорьевна. Горестную эту весть Васнецов сообщил своей любимице Лёле Праховой: «Потеряли мы все, ее окружавшие, какой-то светлый согревающий центр – около ее мы все сердцем ютились».
Мамонтовы для Васнецова были людьми более, чем родными. В деятельности Саввы Ивановича он видел историческую миссию. Никогда не произносивший речей, Васнецов пришел на сороковины, устроенные в память Мамонтова во МХАТе, и не только публично помянул его добрым словом, но и оценил деятельность друга художников и артистов, как равную самому искусству: «Радостно на душе, что были на Руси… люди, как Савва Иванович, – говорил Васнецов 4 мая 1918 года, – около которых мог ютиться, расти и расцветать нежный цветок искусства и давать плоды зрелые, которые не потеряют своей ценности до тех пор, пока не замрут в душе человека инстинкты и потребности прекрасного… Нужны личности, не только творящие в искусстве, но и творящие ту атмосферу и среду, в которой может жить, процветать, развиваться и совершенствоваться искусство. Таковы были Медичи во Флоренции, папа Юлий II в Риме и все подобные им творцы художественной среды в своем народе. Таков был и наш почивший друг Савва Иванович Мамонтов». Вернемся, однако, в 1900 год. Май. Крым.
Васнецов с дочкой Таней приехал навестить больного Алешу.
В Ялте вокруг Алеши они нашли прекрасных, отзывчивых людей. Это были и врачи Леонид Васильевич Средин, Александр Николаевич Алексин, и семья Григория Федоровича Ярцева. Все это были талантливые, умные, простые в обхождении люди. Недаром среди их друзей оказались А. П. Чехов и А. М. Горький.
Пили чай у Чехова.
– Я в детстве, в Вятке-то нашей, все корабли рисовал, – говорил Виктор Михайлович. Он сидел к морю спиной, смотрел на горы.
– А я ведь тоже обмирал по морю, – признался Алексей Максимович.
– Сейчас вы объявите, что у каждого русского душа – это место, где обитают сирены… Скажу вам сразу, я как вырос, так тотчас ушел от моря и поскорее и подальше…
– Нет, – возразил Васнецов, ему было жалко Чехова, – нет, я не о море хотел сказать. Верно, в детстве мечтал… Но вот здесь, у моря, меня в горы потянуло. Какой вид с Ай-Петри!
– Коли тянет в горы, чего же этой тяге противиться? – вкрадчиво спросил Алексей Максимович.
– Это вы о чем?
– Да о том! В горы так уж в горы! Едемте на Кавказ. И Чехова с собой прихватим.
– А я возьму, да и поеду.
– Как у Жюля Верна! – воскликнул Васнецов и встал от возбуждения.
И Горький встал, и Чехов. И оказалось, что они все трое – ровня друг другу.
– Я всюду каланча, – удивился Виктор Михайлович, – а с вами – человек и человек.
– Васнецов, друг ты наш! – сиял рыжеусой улыбкой Алексей Максимович. – Да как ты не догадаешься. Вот они – три богатыря-то. Вот они, голубчики.
– А не худоваты? – спросил серьезно Чехов, серьезно разглядывая Васнецова и Горького.
Они поехали-таки на Кавказ: Чехов, Горький, Средин, Алексин и Васнецов. Подкачала погода, но путешественники-то были какие!
Документом этой чудесной поры сохранился портрет Алексея Максимовича с дарственной надписью: «От калики перехожего М. Горького богатырю русской живописи Виктору Михайловичу Васнецову на память».
Курортная дружба не прервалась.
Осенний ветер, шастая вокруг Терема, волочил по мокрой земле тяжелые палые листья, по-медвежьи тряс деревья, ветки стучали… Глядеть и то холодно.
Но мастерская натоплена березовыми дровами, и Виктор Михайлович по-детски чувствовал себя счастливцем. Ветер страшен для бездомных стрекоз, а у него, домовитого муравья, – крепкая, правильная жизнь.
Пора было соснуть после обеда, и он лег на лавку, искоса взглядывая на «Баяна». Уж больно власы вьются! Театр… Однако ж это былина. Для былины чрезмерное – норма.
Прикрыл глаза, чтоб думы сон не развеяли, и тут па лестнице, ведущей в мастерскую, застучали торопливые шаги. Дверь отворилась, и сын Борис, сияя глазами, объявил:
– Горький приехал!
Алексей Максимович уже разделся и разглядывал изразцовую печь, лавки, шкаф.
– Вот они где, берендеи-то, живут!
– Берендеи, берендеи! – радостно согласился главный берендей.
– Откуда прелесть такая? Изразцы сказочные, шкаф – царь, лавки богатырские. Где мастерскую сыскали, Виктор Михайлович?
– Да сами все, сами, по-берендейски, по-свойски! Шкафы Аркадий Михайлович мастерит. Брата в искусствах перещеголять стесняется, вот и творит шкафы. Между прочим, он у нас, Аркадий-то Михайлович, теперь большая шишка, заместитель головы!
– Это где же?
– В Вятке, на родине.
Из соседней комнаты выглядывали молодые лица: Горький был знаменит.
– Виктор Михайлович, представьте меня берендеям.
– Татьяна! Борис! Михаил. А это наш зоолог – Володюнчик.
– Не художник, а зоолог?! Эко диво!
– Алексей Михайлович! Художник у нас – Татьяна, а зоология, между прочим, – это тоже вполне наследственное. Брат Александры Владимировны Николай – физиолог, профессор. Ее двоюродный племянник Владимир Афанасьевич Караваев – исследователь фауны Украины, Кавказа. Он и в Африке бывал, и в Азии. Так что наш Володюнчик не из рода, а в род.
Зоолог тотчас и коробку с коллекцией жуков принес.
– Какие красавцы! – восхитился Алексей Максимович. – Особенно этот – с гусарскими усами.
– Хрущ мраморный, – назвал Володя жука.
– А это небесное чудо?
– Жужелица крымская.
– И все-таки я бы выбрал этого. Настоящий изумруд!
– Навозник весенний.
Все рассмеялись, и больше других Алексей Максимович.
– Ай да изумруд! Поднялись в мастерскую.
Горький в дверях вдруг замешкался, застеснялся.
– Проходите, проходите! – пригласил Васнецов.
– Да ведь святая святых.
– Ну, то писатели творят, как рожают. У художника все его потуги и тайны совершаются на виду, на свету, а то и на людях.
Вдвоем иное гляденье.
– Дух захватывает! – сказал Горький. – Мы все носим в себе – святоотеческое: богатыри, тризны, гусляры… Но то одно лишь брожение душевное, а Васнецов потому и Васнецов, что мы отныне и богатырей своих в лицо узнаем, и земли русской святых, а вот и Баян.
– Смотрите, Алексей Максимович, захвалите!
– Да разве у нас в России умеют хвалить? Поносить умеют. А ведь похвала, если она правдива – созидательна. Видите как я, – и улыбнулся во все лицо. – Нельзя ли что-то еще посмотреть?
Виктор Михайлович повернул лицом к гостю «Гусляров».
– По заказу царя с акварели старой написал. У Цветкова пришлось акварель испрашивать. Такая наша доля. Картина за порог – и ты уже ей не хозяин.
– Творец, да не хозяин, – повторил Горький задумчиво. – Славно играют ваши гусляры. Удивительно, как я их раньше-то не знал? Такие они, гусляры! Такие вот. И уж простите великодушно, Виктор Михайлович, чем еще собираетесь порадовать? Какие замыслы одолевают?
– Хе! Замыслы! Церкви расписываю. Отбою от заказов нет…
Таня принесла поднос: фарфоровый чайник, чашки, орехи, сладости. Принесла, поставила на табурет возле дивана и ушла.
Попивая чаек, Виктор Михайлович признался-таки:
– Хочу к ненаглядным сказкам вернуться. Все заняты высоким искусством, все что-то кому-то в своих картинах доказывают, кого-то ниспровергают, уничтожают даже… А я хочу сказки сказывать.
– Сказки сказывать, – повторил Горький. – Дело немалое, Виктор Михайлович. Народ иго с себя, как медведя с горба, скидывал, Петербург строил, одолел француза, кабалу мыкал. Но ведь и сказки сказывал! Нет, Виктор Михайлович, тут вы хитрите. Не малое это дело – сказки сказывать.