Слово «чума» тогда использовалось для обозначения любой заразной болезни, принявшей характер эпидемии. Нам мало известно о санитарных условиях, в которых жили люди XI века. Бедняки, вероятно, страдали от рахита, зато не были известны ни алкогольные заболевания, ни туберкулез: болезни, как известно, имеют свою историю. Детская смертность безжалостно производила естественный отбор, однако и для тех, кто переступил порог зрелости, надежды на долгую жизнь были призрачны: к сорока годам успевали состариться, а в шестьдесят, окончательно исчерпав жизненные силы, умирали. Мир тогда был миром молодых людей, которым физический труд, не подвергавшаяся ни торможению, ни искусственному возбуждению сексуальность, минимальная, но все же реальная гигиена (как мужчины, так и женщины голыми купались в реках) обеспечивали в течение немногих лет их зрелости изумительную жизнестойкость. К врачебной помощи в собственном смысле этого слова тогда не прибегали. Лишь около 1020 года в Монпелье открылась школа, в которой стали изучать античные медицинские трактаты. Тут и там какой-нибудь ученый клирик вновь открывал крохи этого забытого знания. Во многих монастырях был свой монах — знаток лекарственных трав или костоправ. Прибегали и к помощи святых: святой Луп помогал от эпилепсии, святой Мавр исцелял от подагры, а святые Элуа и Фиакр считались универсальными чудотворцами. На болезнь, поразившую его самого или одного из его близких, человек реагировал с помощью магии. Иногда сообщество в целом, желая защититься, в слепом порыве отторгало от себя больного — особенно часто так поступали с прокаженными. Хотя проказа уже давно была известна на Западе, широкое распространение она получила только после Первого крестового похода. Эти несчастные с наростами на одутловатом лице, охрипшим голосом, шелушащейся кожей, источавшие отвратительное зловоние, внушали такой ужас, что их считали одержимыми эротическим бешенством. Этот страх не мог объясняться одной только боязнью заразиться: в некоторых регионах Нормандии трупы больных проказой хоронили лицом вниз. Прокаженные повсюду отторгались от общества. Гонимые из городов и весей, эти несчастные собирались в ватаги, то бродившие по стране, то жившие оседлыми лесными стойбищами, память о которых до сих пор сохраняется в названиях таких мест, как Фонмазо или Мазофруа (от mézeau — прокаженный).
То и дело на холме, возвышавшемся над равниной, в укромной долине, в излучине реки или при слиянии двух рек взору путника открывались верхушки крыш, торчавшие над крепостными стенами. Более низкие строения, прилепившиеся к массивным зданиям, были скрыты от его глаз. Случалось, что подобного рода нагромождение строений в те времена возникало вокруг аббатства благодаря притоку служилых людей, воинов, беженцев и ремесленников, как в Жюмьеже, реже это бывало вокруг крепости — как в Алансоне. Как правило, это происходило на месте старинных галльских поселений или древнеримских городов, к тому времени пришедших в запустение и ужавшихся до размеров территории, умещавшейся в пределах крепостной стены. Однако и эта территория, на которой глинобитные и деревянные строения заменили прежние каменные здания, подчас оказывалась слишком просторной — часть ее занимали пустыри и поля. В центре этого города или бурга, в самой высокой ее точке, или непосредственно у городской стены возвышалась оборонительная башня, иногда представлявшая собой остатки древней цитадели. Случалось, что за пределами крепостной стены, на территории сельской округи укрепленная церковь или монастырские здания образовывали не столько внешний квартал, сколько автономные элементы того разрозненного и расплывчатого комплекса, который мы называем «городом», но для обозначения которого европейские языки того времени еще не имели специального слова. Четверо ворот, устроенных в городской стене соответственно странам света, вели в Руан. Перед восточными воротами возвышалась герцогская цитадель. К концу правления Вильгельма Завоевателя вокруг города возникли три пригорода: Маль-палю, Эмандрвиль и поселение вокруг аббатства Сен-Кан. Однако размеры таких «городов» по нашим меркам были смехотворны. В середине XI века Лe-Ман, считавшийся значительным городом, построенный на вершине холма и окруженный крепостной стеной из римского кирпича, над которой возвышалось двадцать башен, имел размеры 450 на 200 метров!
В середине X века в качестве предвестников новых времен в некоторых районах, прежде всего в долинах Рейна и Мааса, стали возникать поселения вокруг какого-нибудь скромного рынка, который периодически посещали перекупщики соли, продуктов земледелия, мелких предметов ремесленного производства. Эти поселения представляли собой «пригороды», преимущественно возводившиеся вблизи церкви, земля вокруг которой юридически считалась местом убежища, и окруженные рвом и палисадом из кольев. В пригородах фламандских городов в X веке быстрыми темпами возрождалась древняя традиция текстильного ремесла, так что около 1000 года туда начали ввозить необработанную шерсть из Англии. В XI веке, также в пригородах, в Лотарингии стала развиваться металлообработка. Однако эти явления всё еще оставались исключениями. Город, несмотря на свои маленькие размеры, был лишен органического единства, его составляли сосуществующие группы населения, еще не объединенные (за редким исключением) исполнением какой-либо специфической функции. От той городской жизни, которая процветала в эпоху Античности, ничего не осталось. Даже в материальном плане от нее остались разве что развалины общественных зданий, не находивших себе применения или зачастую использовавшихся в качестве каменоломен. Даже если город в топографическом отношении демонстрирует весьма примечательную преемственность от Античности до наших дней (очень редко после какой-либо катастрофы его восстанавливали не на его развалинах, а в другом месте), как таковой он оставался чрезвычайно уязвимым. Не было спасения от периодически постигавшего его бедствия — пожара, который, наряду с такими катаклизмами, как чума, засуха и война, имевшими природное происхождение или вызванными людской злонамеренностью, со всей наглядностью выявлял господствовавший в мире фатальный порядок вещей. В первые тридцать лет XI века двенадцать городов в пределах современной Франции были почти полностью уничтожены огнем: в 1000 году Анжер (вновь горевший в 1032 году), в 1002-м — Страсбург, в 1018-м — Бове и Пуатье, в 1019-м — Руан и Шартр, в 1020-м — Сомюр, в 1024-м или не-сколько позже — Коммерси, в 1025-м — Осер, в 1026-м — Сент, в 1027 году — Камбре и Тур...
В социальном плане положение горожан не было единым для всех и не представляло собой чего-то особенного: клирики и военные, свободные и сервы — каждая из этих категорий обладала собственным юридическим статусом, который по-своему подчинял их местному сеньору. Лишь постепенно в течение XI века во Франции вошел в обиход термин буржуа, служивший для обозначения свободного горожанина. Впервые это слово было употреблено в 1007 году в городе Лош. И тем не менее образ жизни буржуа мало отличался от жизни крестьян: он возделывал свое поле, пас свой скот, его поросята и домашняя птица копошились в уличной грязи. Лишь много позднее, когда сменилось несколько поколений, в результате развития коммерческой деятельности сельскохозяйственные занятия горожан перестали быть экономически оправданными.
Глубинные отношения связывали человека с его землей. Экономическая необходимость, трудовые приемы и суровая борьба за выживание — всё это вместе укореняло его на земле, на которой он жил, соблюдая местные обычаи, и от которой получал, трудясь в поте лица своего, порой из последних сил, хлеб свой насущный. В этом землепашец и хозяин домена мало отличались друг от друга: работа первого кормила обоих, а могущество второго обеспечивало им общую безопасность. Социальная группа, таким образом, обнаруживала тенденцию к замыканию в себе, вырабатывая свой особый менталитет — феномен, который еще в XX веке можно наблюдать, пусть в остаточной и видоизмененной форме, в некоторых отдаленных европейских деревнях.
Мир XI столетия — крестьянский мир. Конечно, давно была пройдена стадия первобытного клана, воодушевлявшегося своего рода биологическим патриотизмом, однако патриотизм современного типа, связанный с реальным государством, в XI веке существовал лишь в зачаточном состоянии в сознании отдельных людей. Патриотизм тогда выступал в виде привязанности к родному краю, территории, на которой человек непосредственно жил и трудился. Без особой симпатии относились ко всякого рода прохожим чужакам; инстинктивное недоверие боролось с любопытством, возбуждаемым этими разносчиками новостей. Превратности войны, торговли или паломничества сводили вместе людей, говоривших на разных языках, и тогда хватало малейшего повода, чтобы началась потасовка. Языком же каждого (за исключением ничтожного меньшинства клириков) было его родное местное наречие. Перегруппировка и до известной степени унификация деревенских говоров происходили в недрах регионов, в которых экономически и политически доминировал один наиболее активный центр или через которые проходили оживленные пути сообщения. Так формировался региональный язык, диалект. Эти «романские» диалекты, которые все вместе отличались от латыни своей большей напевностью, обилием гласных, пластичностью и красочностью своего словарного состава, обнаруживали и непохожесть друг на друга, что объяснялось комплексными различиями — географическими, историческими, психологическими. С X века по Луаре пролегла граница, отделявшая друг от друга две более или менее различные лингвистические группы, каждая из которых представляла совокупность диалектов и наречий, обладавших, несмотря на многочисленные различия, фундаментальным единством: к северу те, что составляли «французский» язык, а к югу — «окситанский», именуемый также «провансальским».
Язык, постепенная трансформация которого не поддается наблюдению со стороны отдельного индивида, имеет прямое отношение к той совокупности нравов и особенностей мышления, какой является обычай, определяющий существование людей. Он обладает необъяснимой силой тех неписаных, но непреложных законов, которые мы можем в наши дни наблюдать, на весьма низком уровне, в бандах, гангстерских сообществах, в социальных средах, не имеющих легального определения, в которых соблюдение установленных норм становится для индивида условием его психического равновесия, а их нарушение влечет за собой порой непоправимые последствия.