Вилла «Амалия» — страница 17 из 31

Или вдруг кричала:

– Элиана! Элиана, сходи проверь, не украли ли кровать твоего отца! Элиана, ты не знаешь, куда подевался буфет бабули из Ренна?

* * *

Она приподняла свою старую мать. Та усохла и стала совсем легонькой. Кожа да кости. Она смеялась. Ее глаза приняли безмятежное, детское выражение.

Мать явно хотела заговорить. Она гримасничала, стараясь что-то выразить лицом, волосами, руками.

Потом отказалась от своего намерения.

Забыла, что хотела сказать.

Она сделалась меньше ростом и почти ничего не весила. Теперь она проводила большую часть времени в своем кресле. Ее голова ушла в плечи; лицо было обращено к дочери, в вытаращенных глазах застыла тревога.

Правой рукой она непрерывно крутила на пальце кольцо с изумрудом.

Мать чего-то ждала. Анна прекрасно знала, чего она ждет. Но ничем не могла ответить на этот немой призыв. Не могла ответить на вопрошающий взгляд матери. Даже думать об этом не хотела. Нет, она не будет об этом думать. Она встает.

– Мама, хочешь, соберем пазл?

– Нет, спасибо, дочь моя, я еще не совсем впала в детство.

* * *

Часы показывают без четверти шесть утра. В небе уже сияет солнце. Она хочет попрощаться с матерью. Но говорит себе: «Слишком рано. Наверное, она еще спит». Она тихонько приотворяет дверь гостиной. Но ее мать сидит на постели уже одетая. Сейчас она и не думает улыбаться. Даже не смотрит на нее.

– Я уезжаю, – говорит Анна.

Мать кивает.

Дочь наклоняется, чтобы поцеловать ее.

Но мать отворачивается.

– Ладно, я позвоню, – говорит Анна, так и не поцеловав мать.

Та пожимает плечами. У Анны наворачиваются слезы на глаза. Мать говорит:

– Элиана, ты опоздаешь на поезд. Иди.

– Мама, хочешь, я принесу тебе сюда завтрак?

– Я сказала: иди, дочь моя. Брось меня одну.

Глава VIII

Она приехала на вокзал Монпарнас к полудню. Спустилась в метро. Вошла в свой бывший дом, пустой, гулкий, переполненный тишиной.

Переполненный угрызениями совести.

И затхлый.

И подернутый черным флером пыли.

Прошло уже три месяца. В садике с решетчатой оградой робко хозяйничала весна. Она полила пересохшую землю. Вынула из ящика несколько писем, избежавших хранения на почте. И отправилась в VIII округ, к нотариусу. Подписала договор своим настоящим именем, отдала ключи, взяла банковский чек – плату за дом, распрощалась со всеми присутствующими. Жорж встретил ее на вокзале Санса. Оттуда они пошли прямо в портовый ресторан Тейи, где и поужинали. Жорж нашел, что она очень изменилась. Например, сильно похудела (сам он за эти два месяца похудел гораздо больше). И загорела. В тот вечер она надела широкий черный шерстяной жакет, длинную юбку из серого шелка, мягко колыхавшуюся вокруг ног, и низкие серые ботинки.

Говорила она мало и неохотно. (Мясо, свекольный салат.)

В ней чувствовалось теперь больше подозрительности, благовоспитанности, сдержанности, страха. Она слишком долго жила одна.

И, кажется, совсем превратилась в итальянку. Он даже осмелился ей это сказать. (Налим, пюре из латука со сливками.)

Она ничего не ответила.

Они пошли к нему домой пешком.

Там она вручила Жоржу банковский чек. Он объявил, что необходимо заменить доверенность в отделении Оссера общим счетом – на тот случай, если один из них погибнет.

Она рассмеялась.

– Анна-Элиана, мы ведь с тобой ровесники.

– Браво, Жорж!

– Когда я состарюсь, ты состаришься тоже.

– Да, это очень верное замечание.

– Давай жить вместе.

– Ты с ума сошел!

– Я вовсе не жду, что ты ляжешь ко мне в постель.

– Надеюсь.

– Нам нужно просто пожениться.

– Нет.

* * *

На самом деле Жорж был болен. Она обнаружила это, нескромно заглянув в письмо из больницы, лежавшее в передней на большом ларце для корреспонденции. Попыталась заговорить с ним об этом. Он все отрицал. Тогда она поблагодарила его за то, что он сохранил в тайне ее жизнь в Италии.

– А ты, значит, сомневалась во мне?

– Да.

– Это не по-дружески.

– Я не доверяла мужчинам, а ты был мужчиной.

– Вот именно, был.

И он расплакался.

Как-то вечером, сидя в ресторане на полпути к Жуаньи и видя, что он не желает говорить с ней ни о своем здоровье, ни о себе самом, она начала рассказывать об острове, о вилле над морем, о необыкновенной террасе, о фермерше из Сан-Анджело, о красоте. Когда же он приедет к ней? Она ведь даже кровать для него там приготовила.

Жорж Роленже обещал приехать на остров в следующем месяце.

* * *

– Это что же, генеральная уборка по случаю весны, месье Делор?

Тот кивнул.

У порога его дома и на мощеном причале Йонны было сложено все необходимое: метла, стремянка, ведра для мытья пола и стен, тряпки и губки, жавелевая вода, стиральный порошок «Сен-Марк», «Мистер Проктер».

Она оставила «солекс» на маленьком переднем дворике и вошла в дом, держа в руке блок «Lucky».

* * *

Солнце уже пригревало так, что можно было пить аперитив на берегу Йонны. Жорж сиял: наконец-то он сидел наедине с Анной в конце лужайки, перед хижиной-Гумпендорфом, рядом с черной лодкой и только-только вылупившимися утятами, что прятались в ее тени. И тут случилось любопытное происшествие. Они спокойно попивали вино в тишине, как вдруг большой черный дрозд молнией подлетел к Жоржу и уселся на его ботинок.

И замер.

Жорж тоже замер.

Большой дрозд четырежды прокричал и улетел.

Анна была потрясена.

– Это знак, – твердила она, – это знак! Это добрый знак, Жорж!

В пятницу вечером она уехала.

Глава IX

Остров вынырнул из тумана. Грузный, волшебный. Она бежала от смерти.

Бежала от своей матери. Бежала от Жоржа. Устроилась на вилле, хотя до полного комфорта было еще далеко. Натягивала один или два свитера и шла завтракать на террасу, в серой хмари, предшествующей рассвету. Следила, как за низкой черной сосной встает день, выглядывают первые лучи – иногда бледно-золотые, иногда белесые, как волос смычка.

Потом первые голубые проблески.

Потом внезапное, мгновенное, неудержимое половодье света, вырвавшегося из моря.

Сначала ее угнетало здесь, на вершине горы, чувство пустоты, уныния, неприкаянности.

Жизнь в отеле не дает расслабиться – в том смысле, что нужно ежедневно покидать свой номер, двигаться, выходить куда-нибудь, спешить назад, чтобы поспеть к ужину, наряжаться, спускаться в ресторан, здороваться, расточать улыбки. Но она очень скоро обрела удовольствие в чтении своих партитур, погружаясь в это занятие на долгие часы, забывая обо всем на свете, позволяя им расти, как растут деревья, или облака, или волны. Она вновь научилась обходиться без мужчины, без забот о приготовлении еды, о мытье, об элегантности одежды, о макияже и прическе. Как же приятно было разлечься в кресле, закурить душистую сигарету и закрыть глаза, не боясь, что кто-нибудь будет кричать или тараторить поодаль, а то и подойдет, заговорит, начнет мучить рассуждениями о погоде, о дне недели и времени дня.

С кровати ей была видна бухта.

Она поставила книжный шкаф и кровать справа от окна. Спинка кровати упиралась в книжный шкаф. Невысокий старый торшер источал приятный, мягкий свет, превосходно выполнявший свою задачу – он не жег голову, не утомлял глаза и позволял спокойно заниматься делом.

Книжный шкаф пока пустовал, но в ближайшее время должен был наполниться книгами, заказанными по Интернету, распечатками, вырезками.

Скоро случится так, что, погрузившись в свою скупую песнь, она увидит бухту – и больше не увидит ее.

Днем и ночью она будет видеть бухту, но взгляд ее будет обращен внутрь.

И она услышит бухту, с которой отныне свяжет ее судьба.

Слева стояла вертушка для книг, купленная на базаре в деревне Филоссено и уже забитая французскими и итальянскими журналами – все как один глянцевые, парадные, кричащие, некрологические, политические, ходульные, религиозные, тоскливые; она ставила на них поднос с чаем.

* * *

Листья, цветы, горшки, чашки, столы, ветки блестели на террасе, как кристаллы.

Здесь она закусывала, вынося наружу поднос с компотницами, кастрюльками, разрозненными блюдцами.

Наверное, во всем мире нет ничего прекраснее сияния неаполитанской бухты. Все благоухало водой и уподоблялось воде – мелкие, неугомонные гребешки пены вдали, разлив света, садовая земля, вновь и вновь дышавшая прохладой после каждого ливня, после каждого вскапывания, которое разбивало ее на узкие темно-коричневые волны.

Она горячо привязалась к этому уголку, дарившему ей ощущение, будто она живет в самом сердце моря. Холила и лелеяла свой сад, боязливо следила, как он оживает от ее забот, цветет, крепнет, расширяется. Вскакивала по ночам от любого шороха, казавшегося ей подозрительным. Считала долгом чести облагородить этот клочок земли, украсить эту узкую длинную виллу. Обсаживала ее цветами, мыла вулканическую стену. И все крепче влюблялась в свой дом – в каждую дверь, в каждое окно, в каждую ступеньку, в каждый закуток.

* * *

И каждая заря умиляла ее.

Она переставила широкую белую софу (которую называла «кроватью Жоржа») так, чтобы можно было любоваться рассветом.

Расстелила в первой комнате у камина огромный старинный ковер блекло-голубого цвета, купленный за гроши (такой большой, что его и отдавали за гроши).

А в кухне перед камином стоял красивый стол в окружении десятка стульев.

* * *

В воскресенье, в час, когда кончается месса, она позвонила матери, выслушала очередную порцию оскорблений, яростно выключила телефон. И начала раскладывать книги, которые привезла на микротакси из почтового отделения в Искья-Порто. Пытаясь дотянуться до верхней полки, чтобы водворить туда огромный том, посвященный опере, она встала на цыпочки и принялась засовывать его поглубже, как вдруг рухнула на пол.