Вилла Бель-Летра — страница 19 из 79

ит. Талант беспощадный, холодный, сухой, как алмаз-стеклорез. Некоронованный король постмодерна, создавший три бесспорных шедевра за какие-нибудь десять лет. В прошлом году последний из них наконец был отмечен заслуженным Букером. Любитель конкура и мотогонок. К тому же красив, как одетый для гольфа Давид.

Перед Дарси он преклонялся.

Дарси он не любил:

Дарси был гениален.

— Не желаете присоединиться? У меня здесь отличный коньяк.

Пока они пили, англичанин не изрек ничего сверхъестественного: как видно, старался быть великодушным и внимательным собеседником, что ему вполне удалось. Поболтав о парусниках, яхтах, восточных кальянах и табаке, они перешли к обсуждению парковых статуй и греческой мифологии, о которой Дарси, как оказалось, был осведомлен лучше взятых вместе Гомера с Софоклом и в случае чего мог попенять на дряхлеющую память самому громовержцу-Зевесу, однако говорил на античные темы так, будто извинялся перед Суворовым за собственное невежество. Он умел очаровывать. Как ни крути, а с Расьолем было приятней…

— Вы видались с этим испанцем, Турерой? — прервал свою речь о фатальных причудах венецианского стекла и его символической связи с водой англичанин. Поняв, что ответ отрицателен, выбил трубку о пепельницу и пояснил: — Не скрою, меня немного смутила эта манера — предлагать нам конверты с безвкусной печатью и притом не связаться хотя бы по телефону. Пару раз я пытался звонить ему сам, но натыкался на автоответчик, сообщавший, что хозяин офиса в отпуске и вернется не раньше июля. По крайней мере номер на бланке письма — не фальшивка. Однако разве не странно, что председатель Общества друзей фон Реттау, даже когда является на работу, делает это не в почтенном к ее памяти Мюнхене, а в знойных Афинах?

— Насколько я понимаю, он скорее финансовый распорядитель, чем раздувающий щеки на конференциях свадебный генерал. По-моему, организовано все здесь неплохо.

— Вы находите? Что ж, доверимся впечатлениям старожила. Видимо, на мои подозрения повлиял разговор о венецианской воде, в частности, рискованная гипотеза о том, что нет ничего непрозрачней прозрачности. Вынужден покаяться: любая непрозрачность начинается с того, что кто-то напускает дыму…

Дарси покрутил перед собою трубкой и мило улыбнулся. Они распрощались. Суворов поднялся к себе. После выпитого коньяка пришло состояние чуть тревожной и вместе с тем благостной лени, которое он решил разделить с незнакомой пока что тахтой. В крошечной комнатке в два карманных окна стоял только скромный доспехами шкаф да обитое бархатом мягкое кресло. Они быстро сливались в пятно.

Пятно родило Адриану. Та парила по тонкому обручу полусознанья, задевая ресницы дыханьем. Суворов хмурился, порывался укрыться ветрилом и искал по палубе щит, в чью блестящую медь собирался выловить солнце, дабы отбить его пламенем атаки назойливой гарпии. Щит куда-то запропастился, отчего воин, отражаясь в ином, размером с тахту, измерении, обиженно шамкал ртом, а время от времени еще и плотоядно всхрапывал, и тогда лицо его, будто бы репетируя другую, параллельную главному действию пьесу, принимало жалкую мину вины. Оно и понятно: все мы виновны за то, что нам снится…

Когда он очнулся, часы на столе показывали без пяти минут два. Прямо под ними противно звонил телефон.

— Алло? Георгий? Куда вы подевались? Я носился по парку, подвернув до коленок штаны, но вас там и след простыл… Разрешите наведаться в гости?

— Валяйте. Дверь не заперта.

Сквозь очки у Расьоля раздавленной вишней красовался роскошный синяк.

— Что, не в силах оторваться? Можете хохотать вслух — пожалуйста, я подожду. Не хочу, чтобы приступ настиг вас за обедом. Крошка Гертруда не простит, если вы испортите ей представление, подавившись костью здешнего карпа, которого она как раз сейчас потрошит на кухне ножом, икая какой-то мотивчик… Я на минутку: кое-что у вас тут забыл.

— Расческу? — спросил участливо Суворов.

— Вот-вот… Я смотрю, вы уже близки к истерике. Зря, молодой человек. Поверьте старику: лысина требует ухода более тщательного, чем ее беззаботная юность из ежа себорейных волос, которые, если вникнуть, являются лишь эманацией подростковой эрекции. Когда же на место перхоти и испуганных всенощных эякуляций заступает поднаторевшая в любовных утехах мужественность, она избирает своим отражением гладкое зеркало плеши — эманации лимба и нимба. Подружить ее с жалким венчиком, оставшимся от былого великолепия курчавого шлема, — значит увенчать этот лимбо-нимб изящным венцом примирившейся с неизбежным течением времени мудрости. Вот вам прекрасный экспромт стилистически оправданной и онтологически безукоризненной тавтологии. Берите бесплатно — но в обмен на мой гребень!

— Найдете там, где оставили, — стеклянная полка под зеркалом… Давайте я помогу.

— Нет-нет, отдыхайте! Я сам… — Расьоль скрылся в ванной и как бы невзначай притворил за собой дверь.

Суворов включил телевизор и уставился на экран, с любопытством считая секунды. Прошло минуты три, а гость все не выходил. Наконец, маскируясь, Расьоль спустил в унитазе воду, поплескался руками под краном и бодро приступил к расспросам:

— Итак, чем вы тут занимались, пока ваш конкурент зализывал раны? Писали анонимки в «Монд»? Вам мало тридцати тысяч, еще и надобны тридцать сребреников? Признавайтесь, дружище, что у вас на уме?

— На уме у меня, дружище, иное: вы нас крепко подставили.

— Чем это? — Расьоль насторожился.

— Пока вы забавлялись игрой в следопыта в местном лесу, меня три часа кряду подвергали глумливым допросам.

— Вот как? И кто?

— Ваш полицейский приятель. Справлялся о том, как долго вы пробыли давеча в ванной.

Расьоль побледнел. Фонарь под глазом, напротив, пуще прежнего разгорелся.

— И… Что еще?

— Да так — глупости.

— Пожалуйста, не уклоняйтесь. Что за ребячество — подтрунивать над такими вещами…

— А чего это вы всполошились, Расьоль? Помнится, вчера после драки вы задиристо кукарекали петушком.

— Послушайте, сейчас мне не до пустой болтовни. Чего он хотел, этот «флувытель вакона»?

— Я так и не понял. Но вид был такой, будто он припас для вас огромную клизму.

— Проклятье! Я ведь предчувствовал, только решил не тревожить ваш утренний сон… Теперь мне крышка, Суворов. Вы, случаем, не помните, во сколько ближайшая электричка до Мюнхена? Мне надо уладить там кое-какие дела.

— А как же обед?

— К черту жратву! Дайте мне кепку.

— Какую?

— Какую угодно, хоть Ульянова-Ленина!

— У меня только зонтик…

— На хрена мне ваш зонт, когда нет дождя?! Затолкайте его Дарси в зад! Когда коновал с кобурой заявится вновь, передайте, что я прихватил полотенце, желтые плавки в цветочек, кислородный баллон и сомбреро, сунул внутрь моток туалетной бумаги на случай поноса и пошел до утра полоскаться в Вальдзее. Причем вряд ли всплыву…

— Как прикажете, мой господин.

— Перестаньте кривляться! Речь идет о… — не став уточнять, Расьоль стремглав выскочил на площадку. Суворов напустил на себя озадаченный вид и, будто размышляя вслух сам с собой, пробормотал:

— Так спешил, что лекарство забыл…

Шаги смазали дробь, поперхнулись ступенькой, каблуком кашлянули и замерли.

— Эй, Суворов, это вы обо мне?

Голос Расьоля перетек из грозного баса в угодливый дискант.

— Тут намедни нашел я пакетик со снадобьем… Подумал, что ваш.

Француз издал странный звук (что-то среднее между отрыжкой и кошачьим мурлыканьем), потом тяжело, словно Каменный Гость из страны лилипутов, затопал наверх. Насупившись, точно бычок на корриде, стал надвигаться на Суворова:

— Дайте взглянуть.

— Ваше?

— Вроде бы… Да, конечно, мое.

— Это соль, идиот!

Вот и потешились! (Зависть — сильное чувство. И всегда, между прочим, сильнее стыда). В глазах у Расьоля страдание. Видно, как угасает в них промельк вспыхнувшей было надежды.

— Где само… Где лекарство?

— В унитазе. Там, где ему и положено, — вместе с дерьмом…

Француз присел на половицу у двери и, обхватив руками виски, перевел с облегчением дух.

— Ну, Суворов… Так пытать умели когда-то иезуиты, да и то лет уж двести, как утратили навыки. Но ведь ты православный?

— Заткнись. На тебе вообще креста нет. Разыгрываешь из себя помесь де Сада с Вольтером, а у самого, поди, в штанах мокро.

— Еще бы не мокро! Я, как назло, запасся на три месяца вперед, причем на двоих, что уже не просто хранение дозы, а провоз контрабанды наркотиков… Немецкая полиция — это же волкодавы с планшетом инструкций вместо башки. Ты не знаешь, на что они способны.

— И потому ты решил, им удобней закусывать мной?

— Брось! Вчева тебя не допрафывали, а вначит, обыфкивать бы не фтали.

— А если б вдруг?

— Где твое чувство эстетики? Где чувство меры, Суворов? Ты что, взялся писать дешевые триллеры? Лучше дай мне по морде, и дело с концом, — он задрал кверху голову, преданно заморгал, ухмыльнулся и демонстративно простился с очками.

— И дам.

— Вот и дай.

— Вот и дам.

— Вот и дай.

Вот и дал. Француз оказался летуч. Приземлившись под самым бюро, Расьоль всхрюкнул, приподнялся, помотал головой, встал на колени, отряхнулся собачкой, поцеплялся блуждающим взором за нависшую тень, погрозил гуттаперчевым пальцем и, издав некий «бз-дык!», рухнул, уютно воткнув в глянцевитость паркетин полирующий глянец раздетого лба. От виртуозной эксцентрики, завершившейся полукульбитом, зритель обмер в восторге. Сам солист отдыхал, всецело, казалось, предавшись романтической сладости грез, покуда его силуэт — эманация стойкого духа — чертил на полу безупречную в совершенстве окружность, хотя и с досадным зигзагом, торчащим из-под нее в виде голосующих туфлями ног. Исправляя чертеж, Суворов зигзаг ловко стер, надлежаще сложив лодыжки Расьоля на плоскость — по давней традиции, более воздуха родственный обуви пол. Получился логический