Жизнь научила Жан-Марка безжалостности в работе: только так можно было добиться правдоподобия, а оттуда до правды — рукой подать… В нынешнем веке сострадание для писателя пагубно. В том Расьоль был вполне убежден. Мать Тереза хороша лишь для монастырей, распухших от скуки домохозяек да зашибающих гонорары на репортажах из голодающей Африки пронырливых комментаторов, которых за камерой ждет наготове ревущий моторами вертолет. В литературе же верх одерживает Медея, способная уничтожить своими руками своих же детей…
Опыт подсказывал, что там, где можно подумать хорошо или плохо, лучше довериться худшему: беллетристика — не молельня, а скорее чистилище. Это-то и привлекает миллионы — ступить за пределы обмана реальности в обман ханжеской совести, по-мазохистски упивающейся чьей-то выдуманной греховностью и втихомолку примеряющей на себя все соблазны ее преимуществ.
Вывод: Лира фон Реттау — авантюристка, решившая позабавиться за счет громких имен и таким образом забронировать билет на экспресс, отправляющийся в столетнее путешествие. При ее непомерном тщеславии вилла Бель-Летра — не цена за этот билет: хитрой бестии удалось получить на него все скидки, какие только возможно придумать.
Во-первых, она вошла навеки (как точно здесь это слово!) в историю.
Во-вторых, вошла туда навсегда молодой и, признаться, смазливой, что явствует из двух портретов, сделанных в тот самый год.
В-третьих, она вплыла туда в ореоле легенды утопшей русалкой, как жертва великой (см. список имен!), но низменной ревности или любви.
В-четвертых, ее средств оказалось довольно, чтобы продолжить круиз даже после того, как уставший экспресс притормозил у шлагбаума с круглой отметкой «2000»: тому доказательством их, Расьоля с компанией, на вилле сегодня присутствие.
В-пятых, пожар, случившийся в ауслебенском доме сразу после исчезновения досточтимой хозяйки, лишь подтверждает эти догадки: тут ощутим почерк бывалого шахматиста, набившего руку на партиях в блиц, — достаточно вспомнить ее разминочные потешные поединки, когда она назначала свидание, но сама на него не являлась, ставя сопернику мат в один ход.
В-шестых, пресловутая рукопись Якоба Беме, набор которой со страху рассыпали сразу по смерти ее бедолаги-отца, так никогда и не была предъявлена взорам жаждущей публики, хотя Лиру о том и просили — если не опубликовать, так хотя бы дать ознакомиться с текстом профессорам-богословам. Фрейлейн была непреклонна: как повар, знающий толк в редких специях, она понимала, что Беме нужен ей на потом — добавить пикантное зернышко мистики в уже закипавший в кастрюльке сюжет. Неслучайно, по слухам, рукопись эта так и сгорела в секретере фон Реттау, ключ от которого она постоянно носила с собой.
В-седьмых, рожденная смертью особа вполне могла испытывать шизофренический интерес к идее своего бессмертия — если не физического, так наглядно-символического, а наша смышленая Лира была без ума от символики (здесь сошлемся на фрески и надпись на арке).
В-восьмых, идея бессмертия вплотную ее подводила к идее двойной — вот она, сублимация энергии возмещения по утрате обоих родителей! — или, скажем, раздвоенной жизни, услаждающей аппетит ее извращенной фантазии. Подыскать себе где-нибудь тихий приют — с ее-то деньгами! — было проще простого. Поменять свое имя, сочинить под него удобное прошлое, стать невидимым двойником себя же самой — чем не драма! При этом никто не дерзнет оспаривать авторство, потому что элементарно пьесу эту никто никогда не прочтет: драма, написанная для Лиры фон Реттау ее же придворным и преданным автором — Лирой фон Реттау. Написанная, заметим, не словами, а судьбами, и поставленная в декорациях терпеливого времени на просцениуме знаменитого своей тягой к фривольным комедиям театра — истории!
В-девятых, не будем сбрасывать со счетов и примитивное наслаждение шулера, сумевшего припрятать в рукаве все имевшиеся козыри.
В-десятых, добавим сюда же возможность использовать их и после собственной смерти, потому что козыри эти по-прежнему бьют трех королей, даже если на смену им пришли короли помоложе — на добрую сотню обманутых лет…
Если правильно слушать погоню, то найдется в-одиннадцатых, в-семьдесят пятых и в-сотых. Но десяти пунктов достаточно, иначе может быть перебор. Разгоряченный работой, Расьоль ощущал, что в колоду шестерки придурков затесался смеющийся джокер — он сам.
Остановив усилием воли (чтоб не утратить назавтра запал) почти на излете концовку плодящегося метафорами, как рафинад муравьями, абзаца, он поднялся из-за стола. Напевая, отправился в ванную. Принял позу подъемного крана, вдохнул, выдохнул, сверил прицел и отпустил из себя пастушьей свирелью излишки заслуженной радости. Завершив обряд, взбрыкнул жеребцом и оправился. Моя руки над раковиной, моргнул, проверяя свой глаз в морщинистой длани близорукого зеркальца, убедился, что от синяка почти не осталось следа, затем быстро напялил фуфайку, подобрал ее створками шортов, запер дзенькнувшей молнией, нацепил в один плюх босых ног простодушные шлепки, проследил, пока те обернули в объятье нежнопалость застенчивых стоп, сорвал полотенце с крючка (жест вратаря, изловившего бабочку-шайбу) и бывалой трусцой, вперевалку побежал на раскидистый воздух. Куда — догадаться несложно: конечно, к Вальдзее!
Уже на ходу, подстегнув ненароком подошвой хамовитый, непочтительный к пяткам, придирчивый камень, отфутболил его подальше в траву (прочь, бездельник, с дороги!) и прибавил шагу, с удовольствием внимая кожей, как рвется, остужая податливо грудь, благодатная мякоть пресного ветра навстречу. Да, сегодня парус может спорить с ветром: галс выбран верно, снасти победно поют, киль покойно и густо режет в шелковый ломоть волну…
Припустив еще больше на спуске к аллее, проносясь сквозь колонны могучих стволов, Расьоль вдруг с каким-то конфузливым, искоса, удивлением признался: «Черт возьми, а ведь я почти счастлив… — Мысль пришлась в такт его бегу, и он разрешил ей развиться (но как бы стесняясь — петляющим шепотком): — Слово, конечно, глупое — счастье, даже слух его сторонится. Но где взять другое, да еще на бегу?.. Где его взять, если тебе так легко, так воздушно и так же, по-детски, смешливо? Будто ты ученик на уроке у радости и тебе дали задание переписать из учебника формулу счастья… И вот пишешь, закусив от старанья губу: Счастье — это когда тебе хорошо, и ты знаешь, что это по праву. Когда ты, пусть хотя б на минуту, лучше всех, включая себя самого. Несмотря на свой рост, когда счастье — ты как тот вон громадный платан над водою… Фу ты, мать твою…».
Лучше б дерево не поминал: с ветки красавца-платана пал крючком на Расьоля помет. У француза свело подбородок: еще и так метко, зараза… Поискав в кроне древа, заприметил скворца. Как ни в чем не бывало, тот сидел и, если бы вместо него там сидел человек, можно б было сказать, что сидел и курил папиросу: из клюва поносистой птицы беззащитно свисал недоеденный наполовину червяк.
Рядом с находчивой шлепкой Расьоля прикорнула подсказкой коряга. Молодецки ее подхватив, для начала озленный прозаик взвесил небо мохнатой рукой, будто исполнив тем самым Атланта, потом замахнулся, просторно и складно, как если бы метил ракеткой на корте для снимка в журнал, от старания и напряжения сил чуть, правда, пукнул (совсем и неслышно!), изготовился бросить, но тут, в этот самый престижный для пленки момент, из кустов на него задышала оскалом измена. Прежде чем обернуться, Расьоль уже знал, что коряга его предала.
Лая не было. Место лая, алкая стегна и умело оттуда лакая, захватила клыками ланцетная боль…
Плюгавый зверь — тот же зверь, только сердитей. Защищаясь от мелкой, величиною с ежа, собачонки, джокер действовал резко, но наобум, однако ж промазать по морде три раза — чересчур даже для записного очкарика. Отряхнуть тварь с прокушенных шортов оказалось труднее, чем давеча — мысли о счастье (кой факт лишь доказывал справедливость соображенья Расьоля о том, что плохое всегда достоверней хорошего). И прежде-то не любитель поболтать на досуге с животными, француз сознавал, что без аборигенов со зверем договориться будет непросто. Однако все немцы куда-то некстати запропастились. Оставалось положиться на собственную смекалку. У той лучшего совета не нашлось, как внушить Расьолю идею непрестанного движения вокруг своей оси, что он и осуществил, вертясь волчком в разные стороны и наблюдая, как, прирученная центробежным движением, собака взмывает параллельно тропе глазастой соболиной шкуркой, прицепленной пастью к его тающей в ужас промежности. (Кто видел пляски эскимосов, тот поймет, на что это было похоже). Так и кружились с притопами, пока не послышался визг…
Старушка мелькала руками и голосила. Краем сознанья Расьоль оценил ее сдобренный страхом фальцет. Тварь послушалась, спрыгнула, притворилась хвостом и ушами скромнягой и, подхватив палку (кллыкъ!), понесла ее жезлом, отвоеванным в честном бою, к симпатично скулящей хозяйке.
Расьоль выдержал паузу — дело важное, если ты проиграл. Ляжка содрана в кровь, но могло быть, дружище, и хуже. Коли взять во внимание близость укуса к…, то — хуже гораздо!
— Спасибо вам, фрау. Очень вам данке шен, филен данк…
Отделаться галантностью от старушки не удалось. Пришлось смотреть, как та ругает вредителя-пса — точно поет колыбельную. По глазам лохматой зверюги француз видел, что взбучкой ее не проймешь. От боли хотелось выть и вопить. Плюс еще полотенце воняло: в нем жил торжеством дух врага.
Тут старушка взяла и заплакала. Коленки ее совестливо дрожали. Им вторило, постукивая вставной челюстью, назойливое лицо. Лицо вибрировало, как от самолетной болтанки, было дурно склеено, рассыпчато углами и очевидным образом угрожало превратиться в развалины при малейшей нагрузке извне.
Такой поворот пострадавшего озадачил. Он не знал, как себя повести, и оттого ощутил вдруг свою виноватость.
— Это, фрау, вы зря… Я не буду, никуда я не буду звонить. Найн телефониирен! Найн полицай! Перестаньте, прошу вас. Найн… Ну что ты поделаешь с этой каргой?.. Да отрите же чертовы слезы, мамаша!