— Элит, хотите секрет? — спросил Суворов.
Турера насторожилась:
— Секрет?
— Знаете, кто такой Валентино? Валентино — тот парень, что вывел второй закон всемирного тяготения, похлеще ньютоновского, а звучит он так: «Против природы не попрешь, даже если для этого приходится всегда идти против своей природы». Могу поспорить, об этом нам завтра и почитает Жан-Марк. Он о другом не умеет…
Покидая гостиную, Суворов подумал, что вежливость — это умение быть непобитым, а значит, подразумевает известную долю проворства. Удалился он прежде, чем француз заорал на весь дом:
— Я тебе покажу Валентино! Тебя, краснобай, ждет та же участь. С природой отныне будешь общаться фальцетом! Тоже мне, Долстопушкин!..
Больно день сегодня хороший: на завтра намечено первое зло, и если бы я был циничен, думал Суворов, цинично не слушая вопли Расьоля, то сказал бы, что больше Жан-Марка в этом повинна Турера.
Странная мысль? Может быть. Однако, похоже, самое время по вилле забегать и духам: сюжет есть сюжет.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ (Шут)
Как это мелко: знать лишь то, что известно!
Ночь прошла на редкость спокойно. Наверное, оттого, что все ее слышали.
За завтраком Жан-Марк Расьоль откровенно зевал, Дарси выложил перед ними на скатерть свой каменный бюст, экономя на каждом движении, Суворов пытался заставить себя отнестись уважительно к утру и не слишком презрительно щуриться на пронзительный свет из окна.
Турера чуть-чуть запоздала. Вопреки ожиданиям она не спустилась к ним из своей комнаты, а подъехала к фасаду на автомобиле в сопровождении Гертруды. Через зарешеченное стекло писатели видели, как женщины тащат, держа с двух сторон за плетеные дужки, большую корзину с фруктами.
— Где удалось вам собрать такой натюрморт? — спросил, приняв груз, изумленный Расьоль.
— Съездили в Тутцинг на рынок. Угощайтесь.
Элит была свежа, будто только что бегала босиком по росе, и на вчерашнюю себя почти не походила.
— Волосы, — пробормотал Суворов. — Они распущены.
— Ну и что? — она удивленно вскинула брови. — Ах да, вы про это!.. Лень было закалывать. Я и не думала, что сяду за руль. А потом посмотрела, как Гертруда влезает в машину, и захотелось помочь. Она водитель не очень… Этот виноград, Жан-Марк, я отбирала под цвет ваших глаз. Но теперь вижу, что не получилось. Ваши глаза невозможно подделать ничем.
— Разве что разукрасить… — у Суворова вырвалось. Ему стало совестно. «Что со мной? — подумал он в раздражении. — Я тупею. Осталось лишь предложить им развлечься групповым снимком на память, чтобы исподтишка выставить рожки».
— Иногда, Георгий, мне кажется, вы страдаете комплексом неполноценности. — Француз аккуратно ввинтил чашку в блюдце. — Не случалось ли вам в детстве испытывать нестерпимые унижения? Скажем, не клевал ли вас бешеный гусь в причинное место на виду у прыщавых девиц? Или, может, вам приходилось при звуках союзного гимна публично обделаться в приветливых яслях советской страны? Покопайтесь в причинах своей неприкаянной злости. Да поможет вам психоанализ!
— Вы зашли чересчур далеко. Причем оба!
Она даже прикрикнула. Суворову надобно было смолчать. Было трудно.
Дарси ожил, задвигал плечами, подобрал из корзины яблоко, повертел бильярдным шаром в тонких цепких руках, прибавил к нему трех собратьев, отошел поближе к дверям, поднял взгляд к потолку, прицелился и, подбросив их связкой рассыпчатых бус, взялся жонглировать.
— Браво, Оскар! — Элит засмеялась.
Расьоль колотил, словно в бубен, в поднос. Гертруда стояла в проходе, обхватив за могучие локти частицу себя, и, пока фрукты летали по воздуху, сохраняла привычное хладнокровие. Но стоило Дарси раскланяться и наградить каждого зрителя яблоком, кухарка вдруг сделала книксен, изобразила руками объятие и, зардевшись, выпорхнула в коридор летающим розовым слоником. Раздались аплодисменты. Едва они смолкли, Суворов сказал:
— А вы парень душевный, коллега. Не ожидал.
— Старый трюк. Помогает, когда слова больше вредят, даже если не сказаны вслух.
— Разумно, дружище, — внес свою лепту Расьоль. — Георгий, сейчас, по-моему, самый момент, а?
Суворов кивнул, подал руку французу.
— Вот и славно! — Турера светилась. — Я вас очень люблю, господа!
Господа улыбались, потупясь.
Если номер Дарси прошел на «ура!», то выступление Расьоля, назначенное на вечер, вызывало у самого солиста опасения. Он долго не мог решить, какой отрывок из рукописи предпочесть для презентации перед не в меру взыскательной публикой. Сперва подумал было, что лучше зачитать начало. Потом отбросил эту мысль (начало никогда не бывает готово, пока у рассказа нету конца), уговорив себя ограничиться эпизодом, описывавшим ночь, когда Гектор Фабьен насладился любовью фон Реттау. Однако, пробежав глазами страницы, Расьоль занервничал: впервые они показались ему какими-то пресными, слишком сухими. Не похабными, нет! Но как-то докучливо неучтивыми, немного развязными даже, что вступало в противоречие уже хотя бы с нарядом исполнителя: на ужин Расьоль облачился в костюм, повязав к нему жемчужную бабочку. В конце концов он схватил из кожаной папки главу, где речь шла о том, как Лира фон Реттау покинула виллу.
Аудитория собралась в гостиной. Для удобства оратора сдвинули ближе к окну бюро, приладив к нему настольную лампу с пушистым сиреневым абажуром. Поставили рядом бутылку вина и фужер. Под фужером белела салфетка. Зрители расположились в перенесенных из комнаты отдыха креслах в трех шагах от бюро.
Жан-Марк плеснул в стакан вина, отхлебнул, расправил ладонью листы, прокашлялся, слегка подбоченился и стартовал:
— Поэма о стойкости заблуждений…
«Дайте мне рычаг, и я переверну весь мир, сказал сгоряча Архимед… — Увидев, что страница мерцает строкой, Расьоль прервался, водрузил на нос очки и взял разбег с начала: — Дайте мне рычаг, и я переверну весь мир, сказал сгоряча Архимед, не подозревая, что рычаг этот испокон веков — женщина. Перефразируя древнего грека, искушенный в амурных занятиях Фабьен мог бы сказать: дайте женщину, и мир перевернется сам собою…
Лира фон Реттау исчезла — бесследно. Только так удалось ей оставить трагический след. След бесследности — чем не символ бессмертия? Приглядитесь к нему, на мгновенье прервите дыхание, осторожно прислушайтесь: в этом призрачном эхе все еще, как и сто лет назад, уловим шаловливо-презрительный смех. Не услышали? Странно. Что ж, попробуем сделать иначе. Расстелите, пожалуйста, старую карту, мадам и мсье. Перед вами игрушечный город Дафхерцинг. Вот имение. Вот причудливый тенями сквер. Там вон дальше плещется озеро Вальдзее, перед ним топорщится древами и полнится трелями птиц старый парк. В самом центре — башенка виллы Бель-Летра. Вот ступеньки и арка. Замечаете лозунг на ней? В согласии с ним — а также в согласии с жанром, — призываю вас: всяк входящий сюда, „оставайтесь настороже“!..
Итак, утром фон Реттау исчезла. Поначалу решили — ушла. Фабьен отсыпался. Пенроуз был недоволен. Как вы можете видеть — вот в этом окне, господа! — он достал из стола табакерку, отсыпал на лист порошка, прислонился ноздрей, втянул яростно воздух, попытался прозреть в запределье сознания, но в итоге, увы, прозрел в никуда. Умерить печальный надрыв своего состояния ему на сей раз не далось. Кокаин оказался бессилен, хоть был принят с утра натощак…
Горчаков между тем изнывал ожиданьем. Загляните с балкона в мансарду: он в безмолвии пялит свой взор в отрывной календарь на стене, на ужасную цифру „16“. Ночь давно уж прошла, но богиня к нему не стучалась. Он ведь глаз не сомкнул, получалось — зазря… На втором этаже, под мансардой, отсыпался, мурлыча котом, подуставший в утехах Фабьен. Не забыли? Прекрасно. Потрудитесь же помнить и впредь!..
Ну а впредь, то есть дальше, к полудню, на виллу приходит сомненье: Горчаков и Пенроуз прикрываются им, чтобы легче сносить свой позор. Час проходит за часом, а Фабьена и Лиры все нет. К тому же парижского гостя Морфей потчует щедрой добавкой. Француз нынче спит за двоих (тут просятся скобки: за двоих, коли мы не считаем его же сердитых коллег…).
Наконец, он проснулся. Ага, вот явился на ужин. „Где хозяйка?“ Окрепший для новых свиданий любовник беспечно поводит плечом. Он один не тревожится. Двум другим это странно (впрочем, вовсе не странно, а, пожалуй, похуже, чем странно!). У Пенроуза слепнет тусклым бельмом бесполезный монокль в глазу. Горчаков же, лишившись терпения, с набухшими веками обойденного юным Орфеем неумного фавна приступает к занудным расспросам: где, когда, почему?.. Гектор ест с аппетитом и скромно моргает: дескать, достопочтенные херры, а я здесь при чем? О своей утомительной ночи он не вымолвит даже и слова — для чего, если все это было, и было не с ними, а с ним? Только двое других не хотят соглашаться с его полутайной. Им желается верить, что скрытность его — это наглый, бесстыдный навет на святую фигуру хозяйки! И вот здесь, господа, я советую вам ненароком припомнить, что все трое — придумщики, если хотите — посланцы красивых обманов, борзописцы на службе у вымысла, в общем, как их величает толпа — корифеи бумаги, чернил и пера. Причем только что двое из этой ватаги в пух и прах проиграли, как в покер, занятный сюжетец. Персонаж их подвел, и подвел персонаж их серьезно. А когда персонаж своеволен, когда он, не спросясь, преступает границы письма, корифеи его не щадят — убивают. Понарошку, конечно, но так, чтобы уж ни один коронер не признал в его трупе набитое выдумкой чучело.
Коронеров в Германии нет, зато есть полицейский участок. Горчаков сообщает туда, что поблизости может быть труп. С той минуты в Дафхерцинг врывается, словно смерч, суета: подгоняемый сворой собак, проигравший сюжет снова пущен по ложному следу — напомню: по следу бесследья. Все кругом ищут смерть. Только где ее взять, если вилла пуста? Да, пожалуй что, в озере. Так и быть, отправляем героев ту