Вилла Бель-Летра — страница 63 из 79

— Стало быть, вы предлагаете мне нагрузиться, пойти к себе в номер, улечься в постель, смотреть подбитым слоном в потолок и, стиснув зубы, потеть, леденея от ужаса, пока не засну? Чтобы потом… Где это было? — Он зашуршал страницами. — А, вот: «смертельный страх, испытанный ночью, когда проснешься и видишь, что в прихожей горит свет»?

— Я же сказал: ограничьтесь названьем. Хандке — слишком хороший писатель, чтобы сверять по нему свою жизнь. Довольно того, что он за вас ее пишет. Если так невтерпеж, пробейте скорее пенальти. Желательно — мимо ворот: выбросьте браунинг в помойку.

— А куда девать то, что внутри?

— Проглотите поглубже.

— В том числе… Скажем так: неприглядную истину?

— А вы с ней знакомы? Меньше цепляйтесь за эту особу. Вот, поглядите, что тут у Бернхардта, как раз натолкнулся: «Истина, да будет вам известно, — всегда процесс умерщвления. Истина — низведение, нисхождение. Истина — всегда пропасть». Оставайтесь библиотекарем, Майкл. Для альпиниста и спелеолога у вас не та комплекция. Не лезьте вы в эту пещеру без особой нужды.

— Мистер Кто-то-в-очках изъясняется так, будто он не писатель, а черствый, вульгарный, насмешливый… — Сэвидж силился подыскать подходящее слово.

Дарси спокойно помог:

— …циник? С вашего позволения, циник-резонер. И на то есть причины. Похоже, тот же Бернхардт их знал. Вот, послушайте: «Жизнь — это чистая, яснейшая, мрачнейшая, кристальная безнадежность… Есть лишь один путь — через снег и льды, в человеческое отчаяние, куда должно идти, нарушив супружескую верность рассудку». Окажите любезность, привлеките внимание кельнера.

Сэвидж сделал знак повторить.

— Вас тоже приперло?

— Точнее — «выперло». Только не вздумайте расспрашивать: терпеть не могу мазохизм. Вот и новая рюмка… Ваше здоровье! Допиваем — и расстаемся.

Он поднялся. Толстяк произвел движение навстречу, чтоб попрощаться, и едва не свалил набок стол. Пиво разлилось ему на штаны.

— Проклятье! Получается, на самом финише я обмочился.

— Скоро высохнет. Для вас как-никак светит солнце.

Уходя, Дарси ободряюще похлопал американца по плечу и, обогнув ограду кафе, направился было в сторону Доротеер-гассе, но вдруг передумал, развернулся и зашагал обратно. Окликнув Сэвиджа, задал вопрос:

— Почему Вена? Не Лондон, не Прага, не Лиссабон, не Берлин, наконец?

Американец причмокнул в раздумье губами и, почесав под косынкой, ответил:

— Черт его… Наверно, все дело в созвучии, — и постучал себя по предплечью. — Вена — вены. Опять же — центр Европы. Что-то вроде артерии.

— Сонной артерии, — поправил Дарси и, взмахнув на прощанье ладонью, двинулся прочь.

Жара становилась невыносима. Он спустился в метро, взял билет и сел в поезд. Под стальной шелест рельсов вздремнул. Очнувшись на остановке, поглядел на карту подземки. Машинально подумал: если добраться до конечной, венчающей тряское ожидание станции, то, когда откроются двери, зазвучит, смягченная приветливостью репродуктора, знаменитая реплика Беккета: «Все на выход!» Всё кругом — лишь цитаты. Никуда от них ты не денешься, коли в жилах твоих вместо крови текут строки прочитанных книг. Как ни старайся сгладить притворством тривиальную суть, она та же: даже схема метро — тенета самообмана. Паутина утраченного императива надежды на цель. Ну а поезд — не более чем облаченный в железо симулякр движения. Математически точное приращение аргумента свободы к константе стандартного выбора. Линеаризация пространства по дифференциалу погрешно исчисленной функции при потерянном интеграле… Что ж, я прекрасно вписался в картину: столько лет уж стою с мелком у доски и черчу те же графики, покуда слепые куранты на пустынном плацу моего подсознания бьют и бьют вечный полдень…

Дарси взглянул на запястье: на руке — два часа. Они отзываются только в желудке, намекая, что самое время отдать дань процессу обмена веществ. Англичанин выходит из поезда на Вестбанхоф. Закусив сосиской и пивом, на метро отправляется в Шенбрунн.

В сам замок он не идет. Вместо этого бродит по парку, петляя по лабиринту постриженных в арки аллей, потом, выскользнув из зеленых монарших туннелей, взбирается по шуршащему гравию на вершину холма. С балюстрады акрополя с полчаса наблюдает раскинувшуюся панораму насмерть стоящего города, где даже Дунай не течет, а стоит — тоже насмерть, — отражая нашествие солнца. Легкий, слипшийся веждами ветерок лишь утверждает прочнее безветрие. Которое, думает Дарси, снова спускаясь в тень парка, заключает в себе любимейший шифр мироздания: застылость форм, бесформий, лиц. Подвижны лишь маски на лицах: гуманист-филантроп-киллер-циник-оптимист-пессимист-философ-культуртрегер — многочисленны наши гримасы. А под маской всегда господин Кто-Угодно-Никто. Вот такое сюнь-сюнь.

Его вновь точит жажда. Во рту поселился кислый, остренький вкус мошкары. Она роется перед глазами, лупит его по очкам, черным паром клубится над ухом. Но мойры напрасно хлопочут: судьбу свою Дарси знает. Эпитафия будет примерно такой: «Жил и умер. В промежутке дышал пустотой. Счет закрыт. Ноль в остатке».

Вот что значит избрать для себя не ту колею. Дарси думает: возможно, другая стезя и могла бы еще потрафить самолюбию. К примеру, наука: спасательный круг самодовлеющих формул, как будто бы тоже считающих бесконечность, зато — по частям. Литературное поприще в наши дни — слишком уж незавидный удел. Я опоздал лет на сто. В лучшем случае — на пятьдесят. Что такое искусство сегодня, как не прискорбное доказательство необратимости хода вещей, изобличенных, напротив, в своей обратимости? Эстетика нашего века — это устройство, в котором все шестерни, втулки, зубцы и шурупы разболтаны и исправно работают лишь приводные ремни, нагнетающие все больше и больше холостую скорость вращения. Поломка агрегата неминуема, только вряд ли эта авария потянет на катастрофу. Совсем по Элиоту: «Не взрыв, но всхлип…»

С присущим ему занудством, не обращая внимания на наши отмашки прекратить пустопорожнюю болтовню, Дарси, совсем обнаглев, тянет ту же резину: «Если вникнуть, литература — такая же саморазрушающаяся система, как и сам человеческий организм. Разве что более склонная к каннибализму: истребление homo sapiens состоялось в ней раньше, чем он сам опостылел себе и начал искать утешение в беспечной теории хаоса. В прошлом веке Уайльд, отвергая мимезис, перевернул его постулат, заявив, что жизнь повторяет искусство, а не наоборот. Ныне, похоже, в этой паре никто никого не страхует. В ней нет лидера вовсе: ни один не желает идти впереди. Мы имеем лишь два дубликата, снятых с одной стеклянной поверхности, причем под этой витриной сокровищ уже не лежит. Остались лишь их отражения, — сами предметы исчезли. Печально, что мы почти не ощутили пропажи. Коли по совести, нам больно — без боли. Нам стыдно, но мы никогда не помним стыда. Наши мысли — забава голодных нейронов. Все, что в нас еще по-настоящему говорит, — это железы и испуг. Мы оказались меньше себя — ровно настолько, насколько хотели стать больше. Прав Суворов: теперь зато у нас есть самолет…».

В кармане противно гудит. Достав из него телефон, Дарси слышит:

— Оскар, где вы?

Узнав голос Расьоля, вздыхает:

— Под аркой. Где-то между акрополем и некрополем.

— Я, кажется, что-то нашел. Так вы все еще в Вене? Кончайте гонять лодыря и изливать желчь в Дунай. Сколько вам нужно времени, чтобы побросать в чемодан свой апломб и носки? Жду вас завтра на вилле.

— Угомонитесь, Жан-Марк. Мне здесь как-то… покойней.

— Что, сдаетесь? Может, послать вам по почте веревку и мыло?

— Обойдусь. Вы закончили?

— Хорошо: послезавтра? К обеду?..

— Лучше к ужину. Только не переперчите останки.

— Соус будет пикантный. Вам понравится.

— Кланяйтесь Георгию. И вот еще что: не мутузьте напрасно друг друга.

— Будь по-вашему. Вы там тоже не очень роняйте кинжалы в австрийский компот…

Вернувшись в гостиницу, Дарси видит на входе осколки стекла из щербатой двери. В вестибюле следы уже убраны, но в воздухе все еще ощутимы несвежие, сладкие запахи изгнанной гадости. Так пахнет кровь, когда ее разбавляют спиртным. Доставая ключи, похожий на Габсбурга старый портье извиняется и объясняет:

— Один из гостей нализался. Тут как раз два араба вошли. Он и стань задирать: почему без чалмы? Они двинулись к лифту. Тот — за ними, стянул с себя косынку (какую повязывают одетые в кожу молодчики на мотоциклах перед тем, как взорвать перепонки прохожим) и норовит нацепить эту рвань арабу на голову. Наш охранник вмешался. Началась перепалка. Благо, по площади проезжал конный наряд полицейских. Пока его усмиряли, детина пинался ногами, рвал майку на пузе и истошно вопил всякий вздор: «Не трожьте Америку и ее патриота!.. Долой обноски Старого Света! Слава Биг-Маку, Мак-Даку и всем вашингтонским маклакам назло европейско-еврейским макакам арабско-фашистских кровей!.. Смерть евро, да здравствует доллар!» И еще распевал во всю глотку «Звездно-полосатый флаг»… Насилу угомонили. Ничего, теперь проспится в участке. Жаль только, утром явится как ни в чем не бывало и спокойно оплатит предъявленный счет. Похоже, им паспорта для того и нужны, чтоб безнаказанно куролесить в чужом доме да хвастливо бить себя в грудь, тыча в татуировку Линкольна. Кому охота связываться? Себе дороже. Будь он албанец или румын — другое дело…

На стойке Дарси заметил знакомую книгу:

— Можно у вас позаимствовать?

— Да пожалуйста. Хозяину так и так сейчас не до чтива… Вам пригодится скорее: я ее полистал тут немного — скука смертная, в самый раз, чтоб помочь вам заснуть. Вид у вас больно усталый. Передохните, а вечером…

Дарси поднялся к себе. В номере тускло горела настольная лампа. Наверно, забыла уборщица. Задернув плотнее шторы, он принял душ и свалился в постель. Достал с тумбочки толстый конверт с ксерокопиями, выбрал пару страниц наугад. Что ж, Фабьен так Фабьен…

Начало новеллы он помнил почти что дословно: в экспозиции говорилось о том, как заинтригованный приглашением автор, прибыв в Мюнхен, первым делом наведывается в сувенирный магазин, дабы подобрать подходящий подарок. Размышляя, что предпочесть — бидермайерский сервиз «тет-а-тет» с изящной хрустальной глазурью или китайскую вазу с ползущим к ее горловине драконом, — он, поборов колебания, останавливается на втором варианте: не так в лоб, а смысл — почти тот же. Наняв экипаж, Фабьен едет в Дафхерцинг (географические подробности и пущенные походя в открывающийся пейзаж исторические колкости спустя сотню лет мало кому интересны). Там уже его ожидают Горчаков и Пенроуз. Хозяйки на вилле нет. Свою озадаченность гости пытаются скрыть за светской беседой. Обсуждают детали постройки и сквера: разбитый М. Бухнером парк вызывает у них одобрение. А вот три женские статуи перед фонтаном (поделки под Боттичелли) им нравятся меньше: набили оскомину все эти аллегории «Ла Примавера», «Флора» и «Ночь». Пастушок на веранде кажется милой игрушкой.