Вилла Рено — страница 22 из 60

— Я видел во сне академика Петрова. Мы сидели на скамейке у Медного всадника и разговаривали. Он был в ярко-белой рубашке, летних чесучовых брюках.

— Чесунча, — встрял Савельев. — Да он и вправду носил чесучовые костюмчики.

— Глаза у него были ярко-голубые, волосы и борода — сияющей седины. Он улыбался. И как-то светился весь.

— Между прочим, — сказал Урусов, — кто-то из экзальтированных современников утверждал, что он и на смертном одре светился.

— Н-у-у, — произнес режиссер, — новое дело. Агату Кристи читали? Ежели светился на смертном одре, стало быть, отравили фосфоросодержащим препаратом.

— Читали, читали. У Агаты Кристи, между прочим, есть персонаж, владелец гостиниц, фамилия Рено. Выдает себя за другого. Разбогател на вывозе кокаина из Чили. Вы что-то говорили о родственниках Эмиля Рено, ныне в Чили живущих? Или о свойственниках?

— А что, если, — сказал, побледнев, пьяный Нечипоренко, — в Знаменской церкви после смерти академика ходил никакой не двойник, никакой не церковный староста, а сам Петров, преображенный и воскресший?

Последовала пауза.

После чего Ляля Потоцкая встала, опрокинув складной стул и промолвив: «Подите вы все к черту с вашими дикими выдумками!», удалилась.

— Нечипоренко, зачем пугаете красивую женщину? — улыбнулся Вельтман. — Грешно.

— Передайте-ка, голубчик, мне мартини, — нехорошим голосом обратился Савельев непонятно к кому.

Он имел виды на Лялю на этот вечер и боялся, что навеселе в сердцах пойдет она в Дом творчества писателей и с кем-нибудь из них переспит. Допив полбутылки из горла, он последовал было за Потоцкой, но тут же вернулся мрачнее тучи и объявил:

— Сегодня все могут идти на хрен. Выходной.

— Ох, как я ненавижу выходные! — сказал Вельтман Тхоржевскому. — Ждешь их, ждешь всю неделю, томишься на службе, тоскуешь, а как выходной настанет — не знаешь, куда себя деть. На хрен и идешь, естественно, еженедельно.

— Я и праздники не люблю, — отвечал Тхоржевский.

Глава 25БЕЛЫЙ СОЛОВЕЙ

В Нерехте 2 мая называют соловьиный день. Тульские оружейники в старину отправлялись в этот день на соловьиную охоту в носильские и курские леса с надеждою поймать белого соловья.

Сказания русского народа,

собранные И. П. Сахаровым

Владимир Иванович, старший сын академика Петрова, вызванный отцом в Келломяки (срочно понадобилась одна из папок, лежащая на письменном столе), был даже рад краткому отдыху, перерыву в работе. Иногда в институте, где подвизался он с другими физиками на ниве науки, засиживался он допоздна; к тому же при отце частенько приходилось ему выполнять обязанности секретаря.

Был Владимир Иванович разведен, о новом браке и не помышлял, поскольку не оставила его еще горечь первого супружества. Бывшая жена его, дама передовых взглядов, интеллектуалка, любительница искусства, устраивала дома музыкальные вечера, на которых частенько певала соло или дуэтом с другом мужа. В конце концов и допелись: объяснившись с супругом (объяснение показалось ему донельзя фальшивым и глупым), ушла она к партнеру по дуэту. Владимиру Ивановичу было неловко из-за всей этой пошлости и перед родителями, и перед сестрой и братьями, и перед знакомыми. Но бурные и трагические послереволюцонные годы стерли все, к тому же он много работал, ни в гости, ни в любимый свой театр не ходил. Стал он снова курить трубку, к которой пристрастился еще во время учебы в Англии; так у него была забота табак трубочный доставать… С трубкой казался он себе почему-то похожим на Шерлока Холмса; на скрипке, правда, не играл, но меломан был изрядный, что отчасти довершало сходство. Родители очень за него переживали. Не будучи красавцем, был он мужчина необычайно интересный, с шармом; а уж человеческие качества своего Воли старики ценили чрезвычайно, знали, как достоин он счастья, да к тому же и внуков им хотелось, давно бы пора. Конечно, мысль сосватать подходящую невесту никогда их не оставляла; им казалось: он нерешителен, ему недостает мужской уверенности в себе, да еще эта фиоритура его бывшей жены с пением дуэтом; но так тяжко дались им годы после семнадцатого, голод, гибель среднего, отъезд в Стамбул младшего, что отошло сватовство на второй план, временно затаилось, отложилось.

Он приехал в Келломяки 2 мая. День был ясный, солнечный, теплый. Неизвестно с чего, идя от станции под гору по той, как ему казалось, улице, которая ему и нужна, стал он, идучи, улыбаясь, вспоминать пословицы про май. Его радовала ранняя трава, желтизна одуванчиков. «Рад бы жениться, да май не велит». «Кто в мае женится, тот будет век маяться». С первой женой играли они свадьбу осенью. «В мае добрые люди не женятся». «Наш пономарь понадеялся на май и без коровы стал». «Даром что соловей — птица малая, а знает, когда май».

Владимир Иванович шел и шел, а ворот в стиле модерн с двумя фонарями перед ними все было не видать; дойдя почти до залива, понял он, что спутал улицу, надо теперь идти до следующей в сторону Териок, по ней подыматься в гору, к станции. Его это даже позабавило. «Рожь говорит: сей меня в золу, да в пору; а овес говорит: топчи меня в грязь, а я буду князь». Он пересек песчаную полосу пляжа, вышел к волноприбойной зоне, она всегда его притягивала, полоса концентрированных импульсов энергии, сверхактивных частиц вещества, место, где даже и атомарный кислород мог возникать, где, может быть, и зародилась некогда жизнь на границе трех оболочек Земли: литосферы, гидросферы, атмосферы, впитывая энергию ударов волн, поднимаясь, как Венера, Афродита, из пены морской. Он увлекся, разглядывая створки раковин, мелкие камешки, полосы водорослей и тростника, и отшагал лишнее; попытался было, перейдя дорогу вдоль моря, пройти к подножию горы зарослями папоротника, и в двух шагах от дороги попал в дремучий лес, полный тишины. Огромные конусы муравейников встречались ему, гранитные валуны («былые биосферы» — вспомнил он слова Вернадского). Отыскалась тропа между муравейниками и шварцвальдовской высоты елями, по тропе и стал он возвращаться, вспугнув сову, повернувшую в его сторону свой незрячий дневной циферблат. Вышел он на просеку; вдали за деревьями мелькнули строения; перед ним возникла живая изгородь, в которую превращалась сбегавшая с горы литая ограда. С огороженной территории изливался ручей. По берегу ручья проник он в чужой полусад-полулес. Владимир Иванович услышал и увидел одновременно: синее платье и пение соловья.

Он продолжал двигаться сквозь полулес-полусад, соловей продолжал петь, коленце за коленцем, рулада за руладою, он уже видел девушку в синем целиком, круглая вязаная шапочка на коротких волосах, тонкая талия, сильные красивые икры; она обернулась к нему, разом умоляюще и повелевающе прижала палец к губам. Он приблизился, улыбаясь, спросил шепотом:

— Соловей?

— Белый соловей, — отшепталась девушка, сияя глазами.

Она не походила ни на его интеллектуальную жену, ни на преображенных голодом, террором, новым бытом и новыми ритуалами, самодельными формулами бытия жительниц Советской России. В ней не было ничего ни от гимназистки, ни от пионерки. Должно быть, такие встречались всегда, в каменный, например, век, в осьмнадцатый, в Смутное ли время, во все смутные времена. Вокруг этой девушки происходила некая деформация времени и пространства, ее окружал мир, к которому законы известной ему физики были неприложимы. Ручей бежал незнамо откуда неведомо куда у ее ног, вода играла с водою, огромный водяной шар взлетал с поверхности ручья, прыгал по струям ручейным подобно мячу; то ли девушка не замечала нелепого поведения ключа, то ли не считала его чем-то из ряда вон выходящим. Когда ей вздумалось перейти на другой берег, чтобы разглядеть большого голубого мотылька, ручей попросту прервался, чтобы она не замочила ног, в нем появилась лакуна, кусок сухого песка, хотя и выше, и ниже по течению вода продолжала исправно течь, и лепетать, и улепетывать. Девушка вернулась на левый берег, ручей тут же из дискретного стал обыкновенным. Арка с солнечными часами была словно бы вывернута в обратной перспективе, Владимир Иванович видел все ее плоскости разом, точно в раскрое. За аркой, ближе к заливу, отрезок шалого источника играл то в зиму, то в весну, вода на глазах превращалась в лед, покрывалась инеем, обрастала снегом, исходила паром, снег и лед таяли; физику почудился в шуме ручья откровенный смех нечеловеческого мелодичного голоска.

— Вы его видите, этого вашего белого соловья?

— Видела. Сейчас только слышу.

От слушательницы соловья-альбиноса пахло мятой, ручьем, лютиками; это была девушка Весна, длинноногая, длиннорукая, со ртом, полным улыбок.

Владимиру Ивановичу хотелось, чтобы лесной солист пел подольше, чтобы он мог стоять рядом с этим созданием, разглядывая пряди волос, выбивающиеся из-под шапочки. Ему было весело и легко, ему не надо было подбирать слова, делая над собой усилие, обдумывая, о чем говорить и как. Он чувствовал ее своей — и даже своей собственной.

— Он больше не поет, — сказала девушка Весна. — Кажется, он улетел.

Тут вгляделась она в него, рассмотрела шляпу, саквояж в руке, ахнула.

— Ой, вы ведь, должно быть, сын академика Петрова?

— Да.

— Как вы здесь очутились? Вас там наверху с поезда ждут. Маруся с Мими пошли вас встречать.

— Мими — это гувернантка-француженка?

Она засмеялась.

— Мими — это Михаил Михайлович, в летах, но очень славный.

Тут она подумала, что собеседник значительно старше ее, может принять «в летах» на свой счет, и покраснела до слез.

— Меня зовут Владимир Иванович, — сказал он, приподнимая шляпу, — прошу любить и жаловать.

Она видела, что он начал слегка лысеть, волосы надо лбом слегка протерлись, как у ее плюшевого мишки; она подумала: если потрогать его лицо, можно будет убедиться, какая у него мягкая, шелковистая кожа, мягче старинных бабушкиных бальных перчаток, человеческий велюр.