— Сволочь.
— Отморозок.
— Варвар проклятый.
— Мальчики, договорились: вечером к четвертому пруду не ходите. Мы с тремя овчарками до утра отдежурим, а днем встретимся, расскажу, что видела. Если придет, мои собачки его шуганут, больше не сунется. Вы сегодня копали? — спросила она, чтобы братья успокоились.
С просветлевшими лицами Шлиманы вытащили из рюкзаков по кирпичу начала века, на каждом кирпиче красовалось клеймо с фамилией владельца кирпичного завода. Дав Катрионе полюбоваться кирпичами, старший достал деревянную куклу с кудрями из пакли.
— Странная игрушка.
Деревянную куклу делали немецкие военнопленные, строившие в погранзоне дома, для дочери командовавшего ими майора. «Киндер, киндер!» — приговаривали немцы, а трехлетняя Майорова дочурка била куклу головой об стенку, повторяя: «Гитлер капут!» Немцы смеялись.
Наконец младший достал последний трофей — погнутую со вмятинами древнюю юлу, которая, как ни странно, запускалась и пела. Старший принес из полуразрушенного домика спасателей кусок фанеры и запустил выводящую один звенящий томительный звук игрушку. В молчании слушали они втроем голос волчка.
Вечером, когда стемнело, Катриона надела прорезиненный черный комбинезон, привезенный матерью из Германии.
— Что это ты так вырядилась? — спросил отец. Катриона надвинула на лоб джинсовую панаму.
— Погуляем подольше. По болотцам. Меня не ждите, ложитесь, я взяла ключ. Собаки трепетали, натягивали сворки. Калитка брякнула.
— Мать, найди ты ей жениха, — сказал отец.
— Женихов у нее полно, выбрать не может.
— Для чего плащ-палатку взяла? Может, у нее свидание в лесочке?
— Теперь все иначе, таких свиданий не бывает.
Катриона лежала на плащ-палатке за кустом неподалеку от последней запруды, над которой когда-то красовалась киношная бутафорская арка с солнечными часами. Собаки лежали рядом после двух команд молодой хозяйки: «Рядом!» и «Лежать!» Одна глухо зарычала, Катриона дала ей кулачком в лоб: «Тихо!» Но и собаки, и хозяйка уже слышали шаги.
Начинало светать, маячил огромный полнолунный диск, нитонисёшный неурочный час, ни одной машины на шоссе, никаких голосов с пляжа или с горы, только тихий ручейный плеск.
Человек шел тяжело, хрупая по веткам бурелома, бормоча под нос, иногда останавливаясь побулькать. «Из горла пьет. Если пьет, значит, не наркоман. Уже легче. Только бы собачки не переборщили, они пьяных не любят. Пьет, идет один: удача. Ну, давай разбирай перемычку, придурок, поймаю с поличным».
Подкупленный бомж, допив, зашвырнул бутылку в чащу, обращенную к заливу, снял с плеча сумку на веревке, подобную сумке Катрионы, только замусоленную, достал ломик, залез («резиновые сапоги рыбацкие, скотина, надел загодя») в воду и принялся выворачивать камни.
Катриона подняла овчарок, вышла из-за куста и, наставив на бродягу газовый пистолет, произнесла с интонацией Никиты:
— Ломик ко мне под ноги, руки вверх. Не дури, собаками затравлю.
Ломик, зазвенев, свалился в воду, бомж выпрямился с каменюкой в руке.
— Стоять! — приказала Катриона овчаркам. Те рычали, но стояли.
Намотав на запястье сворки и переложив в правую руку пистолет, она достала фонарь. Луч света ударил в лицо бомжу, и у Катрионы вырвалось некое дикарское междометие. «Bay!» — воскликнула она. Заросшее щетиной лицо с поседевшими усами было знакомым.
— Бросьте камень. Сейчас поводки отмотаю.
— Ну, все, все, бросил.
— Где ломик?
— Где-то в воде.
— Вы рехнулись, Савельев? Допились до белой горячки? Зачем вы спускаете пруды?
— Вы меня узнали? Вот она, слава, вот она, популярность. Ни до чего я не допился. Почему я должен отвечать на ваши дурацкие вопросы?
— А вы меня не узнаете?
— Девушка, мы незнакомы.
— Ой ли? Не вы ли называли меня маленькой сучкой, гоняли по деревьям, говорили, что я испортила вам лето, и даже грозились удавить?
Он расхохотался, сел, крутя головой, на остатки фундамента арки.
— Мать честная! Нимфетка! Вот сон-то дурной. Она опять тут как тут. И снова с церберами. «Собаками затравлю». Естественно. Из маленькой сучки по логике вещей должна была вырасти большая.
— Повежливей, пожалуйста, пьяный старый кобель. Что это вы расселись? Закладывайте запруду.
— Ты что командуешь? Ты мне не начальница. И запруда не твоя, и я не твой. Хочу — разбираю, хочу — нет.
Зубы Катрионы блеснули, освещенные предрассветной полной луною: усмехнулась? Оскалилась?
— Закладывайте запруду, слышите? Спущу собак.
— Да ладно, хрен с тобой, твоя взяла.
— Ломик достаньте.
Савельев, ругаясь, стал шарить по дну, даже рукава не засучив. Достав ломик, он швырнул его Катрионе под ноги. Она в ответ бросила ему тяжелый, точно баскетбольный, мятый резиновый мяч.
— Это еще что?
— Там внутри раствор. Чтоб больше никто ее не разбирал. Самоновейший рецепт.
— Взорвут, если надо.
Заложив запруду, усталый, измазанный, Савельев сел на основание бывшей арки.
— Сами додумались, или наняли вас?
Режиссер хохотнул.
— Представь, нанял какой-то отморозок, назвался Жуком, принял меня за бомжа. Участок ему этот нужен, что ли, под какое-то спортивное сооружение. Я не понял.
— Когда же это он вас нанял? — подозрительно спросила Катриона.
— Неделю назад. Дал телефон. Велел позвонить, когда заказ выполню. Получил я от него десять баксов в задаток. Что ты дурью маешься? Другого наймет.
— Не наймет. Три дня назад Жука вашего замочили. Вы телек не смотрите? Газет не читаете? Не судьба ему тут спортивное сооружение возводить. А вы-то за каким лядом согласились? Хотите кино снимать про холуев? Изучаете материал?
Савельев поднялся.
— Не твое дело.
— Безденежье заело? Не похоже. Вон недавно одному вашему опусу премию дали. Отечественную, правда, но тоже ведь не двадцать копеек.
— Ты была на просмотре? На премьере в Петербурге?
— Да мне приплати, я не пойду. Ваши первые картины были хотя бы живые. А уж последние смотрите сами. И, кстати, где же ваш фильм про Виллу Рено? Что-то я о нем не слыхала. Где его «Оскары»?
Савельев побледнел, выматерился.
— Спрашиваешь, почему я к этому хрену нанялся пруды спускать? Удивительно — как это я сам не додумался? Да я готов был бомбу сюда скинуть лично, на эти пруды. Я это место ненавижу. Ручей этот долбаный, ключ сатанинский.
— Все же у вас симптомы белой горячки.
— Привяжи собак. Пошли. Покажу тебе твой вонючий ручей во всей красе. Что-то в голосе его заставило ее послушно привязать овчарок. Положив возле них две сумки, свою и савельевскую, захватив газовый пистолет, она подошла к режиссеру, схватившему ее за руку так быстро, что она даже ойкнуть не успела, и потащившему за собою. Они бежали сперва по тропинке вдоль пруда, потом вдоль ручья, вверх по течению, в гору, через заросли жимолости, ивняка, разнородного кустарника, как помешанные. Ветки хлестали по лицу и плечам. Они выбежали к третьему пруду, Савельев затащил Катриону в воду. «Утопит, алкоголик чокнутый!» Она было схватилась за газовый пистолет, но, пометавшись в воде, Савельев замер, дернул ее за руку, поставил перед собою, прижав ее спину к груди своей, вытянув руку, показал наверх, крикнул:
— Смотри!
Она глянула наверх.
И тотчас забыла все: холод воды, в которой стояла выше колен, объятие Савельева, полное отчуждения, неприязни, почти ненависти, но объятие, она чувствовала тепло его тела, он вцепился в ее плечи. Там, наверху, возвышалась клепсидра, цвели лиловые цветы, виднелась башенка с флюгером Виллы Рено, ходили люди в старомодных одеждах, слышались голоса, шла та самая жизнь, о которой тут некогда снимали фильм. Катриона узнала издали Либелюль, чей портрет видела накануне вечером в очередной раз.
Она вскрикнула, шагнула в сторону, отшатнулась, Савельев отпустил ее, вылез из пруда. Она опять глянула вверх. Ничего и никого. Запустение, заросли, засыпанная ветвями, листвой, мусором лестница. Катриона выбралась из воды вслед за Савельевым, тяжело дыша.
— В этом сраном ручье и его прудах, — медленно сказал режиссер, — всегда имеется особая точка, точка Алеф, что ли, из нее видна эта картинка. Сцены, впрочем, меняются, а точка бродит, ее не сразу найдешь. Один раз пять дней искал, потом прострел меня донимал от ледяной-то водички. А повезет — часа за два найдешь. Прошлой осенью они там фейерверк устроили. Я поднялся, поджег флигель. Пьяный был, конечно. Пока спускался, видел пожар. Но когда снова встал… в фокус изображения… они по-прежнему веселились, ничего у них не горело. Соседские мальчишки, кажется, вызвали пожарных, я ушел на нижнее шоссе. Я ненавижу этот ручей. Я ненавижу тут все. Эти поганые места испортили всю мою жизнь.
Катриона с удивлением увидела слезы в глазах Савельева.
— А ваш фильм? Что с ним сталось? Его не выпустили тогда на экран? Но теперь-то вы могли бы…
— Поехали, — сказал Савельев устало, — поехали в Репино, я там пребываю в Доме кинематографистов, покажу я тебе наш фильм.
— Может, лучше днем? На чем же мы поедем?
— Я сегодня утром оттуда съезжаю, путевка кончается. Сейчас или никогда. У меня на шоссе машина стоит. Забирай собак, поехали. И спрячь свой кретинский пистолет. Что ты себе вообразила? Что я тебя пристукну? Что я тебя изнасилую? Не надейся, престарелая нимфетка. У меня толпы холеных куколок из «Плейбоя» в очереди стоят, отбоя нет от желающих. Правда, если тебя отмыть в сауне, приодеть, причесать, свозить на Гебриды, цивилизуешься, будешь вполне ничего; но все равно не в моем вкусе.
Теперь Катриона узнала Савельева окончательно, его московский говорок, развязную повадку любимца публики.
На обочине шоссе стоял обшарпанный, немытый иностранный автомобиль.
Собаки, недовольные тем, что их загнали на заднее сиденье, а также тем, что перед ними маячит затылок Савельева, рычали.
— Если кто-нибудь из них, бэби, вцепится мне в холку, от нас мало что останется, когда из останков авто будут наши автогеном выковыривать.