Вечером накануне дня экзаменов я гуляла в саду подобно остальным учительницам и пансионеркам. Месье Поль Эммануэль нашел меня в запретной аллее. Изо рта торчала сигара; пальто – наиболее характерное одеяние неопределенного фасона – свисало мрачно и угрожающе; кисточка на феске сурово затеняла левый висок; черные бакенбарды топорщились, как у сердитого кота; фиалкового цвета глаза метали гневные молнии. Преграждая путь, он неожиданно заговорил:
– Ainsi, vous allez trôner comme une reine: demain – trôner à mes côtés? Sans doute vous savourez d’avance les délices de l’autorité. Je crois voir en je ne sais quoi de rayonnante, petit ambitieuse![152]
Правда, однако, заключалась в том, что он глубоко заблуждался. Я не могла оценивать восхищение или просто одобрительное мнение завтрашней аудитории так же, как он. Если бы эта аудитория насчитывала столько же подруг и знакомых, как у него, возможно, было бы иначе. Говорю о том, как складывались обстоятельства. В моих глазах школьный триумф обладал лишь холодным блеском. Никогда не понимала, как мог месье Поль находить в нем сердечное тепло и уютное сияние камина. Пожалуй, он переоценивал успех учениц, в то время как я недооценивала. Однако, как и у него, у меня имелись свои фантазии. Например, очень нравилось наблюдать за месье Полем в минуты ревности. Натура его мгновенно оживала, а дух воспламенялся. Обычно серое лицо озарялось таинственным светом, а фиалковые глаза ярко вспыхивали (он говорил, что сочетание черных волос с голубыми глазами une de ses beautés[153]. Гнев его обладал притягательностью, поскольку мог быть простодушным, искренним, совершенно неразумным, но никогда – лицемерным. Я не произнесла ни слова возражения против того самодовольства, в котором он меня обвинил, а лишь спросила, когда состоится экзамен по английскому языку – в начале или в конце дня.
– Пока не решил, назначить ли его на утро, когда многие еще не успеют приехать и ваше честолюбие не получит удовлетворения в виде многочисленной публики, или же на вечер, когда все устанут и вам достанется лишь вялое, утомленное внимание.
– Que vous êtes dur, Monsieur![154] – притворившись обиженной, воскликнула я.
– С вами приходится быть суровым. Вы относитесь к тем существам, которых необходимо угнетать. Я знаю вас! Знаю! Другие обитатели этого дома видят, как вы тихо проходите мимо, и думают, что промелькнула бесцветная тень. Я же однажды изучил ваше лицо, и этого достаточно.
– Считаете, что хорошо меня понимаете?
Не ответив на вопрос прямо, он продолжил:
– Разве успех в водевиле не доставил вам радости? Внимательно наблюдая, я заметил страстное стремление к триумфу. Какой огонь сверкал в глазах! Не свет, но пламя! Je me tiens pour averti[155].
– Какое бы чувство ни испытывала я тогда, месье – простите, если скажу, что вы чрезвычайно преувеличиваете его качество и количество, – оно было совершенно абстрактным. Водевиль меня не вдохновлял. Роль вызывала отвращение. Публика в зале не внушала ни капли симпатии. Несомненно, собрались хорошие люди, но разве я с ними знакома? Разве они что-то для меня значат? Могу ли желать снова предстать перед ними завтра? Станет ли экзамен не просто очередным обременительным служебным заданием?
– Желаете, чтобы я избавил вас от него?
– Всем сердцем, если не боитесь провала.
– Провал неизбежен. Знаю по-английски три фразы и несколько слов: «песня, звезды» и что-то еще в том же духе. Est-ce bien dit?[156] Считаю, что будет лучше вообще все отменить: не проводить экзамен. Что скажете?
– Если мадам согласится, то я готова.
– Искренне?
– Вполне.
Некоторое время месье Эммануэль молча курил, а потом резко обернулся и торжественно потребовал:
– Donnez-moi la main[157].
Злоба и ревность мгновенно испарились, сменившись душевной щедростью.
– Пойдемте. Не будем соперничать, будем дружить. Экзамен состоится, но я выберу удобный момент. Вместо того чтобы раздражать и мешать, как планировал еще десять минут назад, поскольку с детства завистлив и мстителен, от души помогу. В конце концов, вы одиноки в чужой стране, должны зарабатывать на хлеб и пробиваться в жизни. Известность пойдет на пользу. Станем друзьями. Согласны?
– Всем сердцем, месье. Рада обрести друга. Для меня это важнее триумфа.
– Бедняжка, – заключил профессор и, не попрощавшись, удалился.
Экзамен прошел успешно. Месье Поль Эммануэль сдержал слово и постарался мне помочь. На следующий день состоялось вручение наград, и на этом учебный год закончился. Ученицы разъехались по домам. Начались долгие каникулы.
О, эти каникулы! Забуду ли я их когда-нибудь? Думаю, нет. В первый же день мадам Бек отправилась к детям, на морское побережье. Трех остальных учительниц приютили то ли родственники, то ли друзья. Все профессора покинули город: кто-то уехал в Париж, кто-то в Бу-Марин. Месье Поль Эммануэль предпринял паломничество в Рим. Школа практически опустела, если не считать нас троих: меня, поварихи Готон и несчастной слабоумной ученицы из дальней провинции, которой мачеха запретила возвращаться домой.
Сердце почти умерло в груди, отчаянная тоска терзала его струны. Как долго тянулись сентябрьские дни! Какими серыми, безжизненными казались! Каким огромным и пустым выглядел особняк! Каким мрачным и покинутым стал сад, пыльный после ушедшего городского лета! В самом начале бесконечных восьми недель я не знала, как доживу до конца. Настроение и прежде медленно, но неуклонно ухудшалось, а сейчас, с исчезновением работы, стремительно покатилось в пропасть. Мысли о будущем не рождали светлых надежд; грядущая пустота не дарила утешения, не давала обещаний, не побуждала терпеть нынешнее зло ради будущего добра. Часто угнетало печальное безразличие к существованию, горькое смирение, печальное согласие рано покинуть земную обитель. Увы! Получив досуг и возможность взглянуть на жизнь так, как жизнь должна была мной восприниматься, я увидела лишь безнадежную пустыню: бледный песок без зеленых полей, без пальм, даже без колодца. Те надежды, которые дороги юности, поддерживают волю и ведут вперед, были мне неведомы. Я даже не умела о них думать. Если порой мысль о будущем робко стучалась в сердце, дверь немедленно захлопывалась и запиралась на тяжелый засов. А когда отвергнутая мечта униженно отворачивалась, к глазам подступали горькие слезы. И все же я не осмеливалась впустить непрошеных гостей, смертельно опасаясь греха и слабости самонадеянности.
Знаю, что религиозный читатель выступит с длинной проповедью о том, что я написала. То же самое сделают моралист и суровый мудрец. Стоик нахмурится, циник презрительно усмехнется, а эпикуреец рассмеется. Что же, на то ваша воля. Принимаю и проповедь, и усмешку, и даже циничный хохот. Возможно, все вы правы, но не исключено также и то, что, оказавшись на моем месте, повторили бы мою ошибку. Первый месяц каникул действительно стал черным и тяжелым.
Слабоумная девочка не выглядела несчастной. Я старалась хорошо ее кормить и держать в тепле. Она не просила ничего, кроме еды и солнца, а когда солнца не было, то огня. Слабое здоровье и угнетенные умственные способности нуждались в покое: мозг, глаза, уши, сердце дремали в довольстве. Проснуться для работы они не могли, а потому апатия служила им раем.
В первые три недели каникул стояла ясная, сухая, жаркая погода, а четвертая и пятая недели принесли ливни и грозы. Не знаю, почему изменения в атмосфере дурно на меня подействовали, почему страшные грозы и бесконечные дожди ввергли в паралич еще более жестокий, чем тот, который владел организмом в спокойную погоду, однако так было, и нервная система с трудом выдерживала одинокие дни и ночи в огромном пустом доме. Как истово я молилась, обращаясь к Небесам за помощью и утешением! С какой смертельной силой душило меня убеждение, что судьба останется вечным, непримиримым врагом! В душе я никогда не просила у Бога ни милости, ни справедливости. Считала, что согласно Его великому плану кто-то должен всю жизнь глубоко страдать, и трепетала в уверенности, что принадлежу к числу этих вечных страдальцев.
Некоторое облегчение настало, когда вдруг приехала тетушка слабоумной ученицы – пожилая добрая женщина – и забрала мою странную, уродливую подопечную. Порой несчастная девочка становилась обузой: я не могла вывести ее за пределы сада, как не могла ни на минуту оставить одну. Бедное сознание было искажено, как и тело, даже более того: заметно склонялось к причинению зла. Неосознанное стремление нанести ущерб, бесцельная враждебность требовали постоянного надзора. Говорила она очень редко, зато часами могла сидеть, гримасничать и неописуемо искажать и без того деформированное лицо, отчего казалось, что это вовсе не человек, а странное неприрученное животное. К тому же личный уход требовал нервов и выдержки опытной больничной сиделки. Терпение мое скоро иссякло: я смертельно устала, – да и в мои обязанности не входило нянчиться со слабоумными: обычно этим занималась специально нанятая служанка. Она и была, но тоже уехала, а в каникулярной суете забыли найти замену. Это испытание невозможно назвать самым легким в жизни, и все-таки, какой бы грязной и отвратительной ни была физическая работа, умственные и душевные страдания угнетали куда сильнее. Уход за слабоумной ученицей нередко лишал аппетита, не позволял проглотить ни кусочка, в полуобморочном состоянии выгонял на свежий воздух, к колодцу или фонтану во дворе. Однако неприятная обязанность никогда не терзала сердце, не наполняла слезами глаза, не обжигала щеки горячей, как расплавленный металл, влагой.
После отъезда подопечной я обрела свободу и возможность гулять сколько душе угодно. Поначалу боялась уходить далеко от особняка на рю Фоссет, но со временем нашла городские ворота, миновала сторожевой пост и осмелилась бродить по дорогам и полям, заходить за оба кладбища – католическое и протестантское – и еще дальше, за фермы, к рощам и перелескам. Смутное беспокойство куда-то все время гнало, не позволяло отдыхать. Отсутствие общения рождало в душе желания, напоминавшие смертельный голод. Часто я уходила с раннего утра: бродила в полдн