Виллет — страница 43 из 106

еца. Странная особа!

Вернувшись, я осмелилась поддразнить доктора Джона относительно неравнодушия мадам. Как же он смеялся! Каким весельем сияли глаза, когда он вспоминал вычурные выражения и повторял некоторые фразы, забавно и точно передавая быструю, плавную французскую речь! Он обладал превосходным чувством юмора и составлял лучшую на свете компанию – в тех случаях, когда хотя бы на несколько минут мог забыть о мисс Фэншо.


Говорят, что ослабленным людям полезно находиться на спокойном мягком солнце: якобы это придает жизненные силы. Пока маленькая Жоржетта Бек выздоравливала после болезни, я часто брала ее на руки и часами гуляла по саду вдоль стены, увитой зреющим на южном солнце виноградом. Ласковые лучи исцеляли маленькое бледное тельце так же успешно, как наполняли соком свисающие грозди.

Существуют человеческие характеры – ласковые, теплые и доброжелательные, – в чьем сиянии слабому духом так же полезно жить, как слабому телом – нежиться в лучах полуденного солнца. К числу этих редких натур, несомненно, принадлежали доктор Бреттон и его матушка. Они любили распространять счастье, точно так же как некоторые любят причинять несчастье, и делали это инстинктивно: без шума и практически неосознанно. Возможность доставить радость ближнему возникала спонтанно. Каждый день моей жизни в доме осуществлялся какой-нибудь маленький план, неизменно венчавшийся приятным финалом. Несмотря на огромную занятость, доктор Джон находил время, чтобы сопровождать нас с миссис Бреттон на каждой небольшой прогулке. Не понимаю, как ему удавалось справляться с многочисленными вызовами, однако, умело их систематизируя, он умудрялся ежедневно выкраивать свободное время. Я часто видела Грэхема утомленным, но редко изможденным и никогда – раздраженным, сбитым с толку или подавленным. Все его действия отличались легкостью и грацией непобедимой силы, жизнерадостной уверенностью неистощимой энергии. Благодаря его заботам за две счастливые недели мне удалось познакомиться с Виллетом, его окрестностями и жителями ближе, чем за предшествующие восемь месяцев. Он показывал достопримечательности, о которых прежде доводилось лишь слышать; с увлечением сообщал интересные и полезные сведения. Никогда не считал за труд что-то мне рассказать, а уж я точно не ленилась слушать! Он не умел рассуждать холодно и туманно, редко обобщал, никогда не пустословил, но, казалось, любил милые подробности почти так же, как я, умел наблюдать за характерами, причем не поверхностно. Эти черты сообщали его речи особый интерес, а умение говорить непосредственно от себя, не занимая и не воруя из книг то сухой факт, то стертую фразу, то тривиальное мнение, придавало высказыванию свежесть столь же желанную, сколь и редкую. На моих глазах богатая личность раскрывалась в новом свете, переживала новый день, возвышалась вместе с благородным рассветом.

Миссис Бреттон обладала щедрым запасом доброжелательности, однако Грэхем владел сокровищем более щедрым. Сопровождая его в поездках в Нижний город – бедный перенаселенный квартал, – я с удивлением обнаружила, что там мой спутник выступал не только в роли врача, но и в роли филантропа: привычно, жизнерадостно, ни на миг не задумываясь о благородстве своей миссии, строил среди бедняков мир активного добра. Эти люди любили своего доктора Джона и приветствовали с неизменным энтузиазмом.

Но пора остановиться. Нельзя превращаться из справедливого рассказчика в пристрастного панегириста. Отлично сознаю, что Грэхем Бреттон был безупречен ничуть не больше, чем я сама. Человеческая слабость проявлялась на каждом шагу: не проходило ни часа, а может, и нескольких минут общения с ним, чтобы в поступке, слове или взгляде не промелькнуло что-то не от Бога. Богу не свойственно ни болезненное тщеславие доктора Джона, ни легкомыслие. Всевышний не смог бы состязаться с ним во временной забывчивости обо всем, кроме настоящего: в мимолетной страсти к сиюминутному, проявленной не грубо, в потворстве материальным прихотям, – но эгоистично, отречением от всего, что могло лишить пищи мужское самолюбие. Он с восторгом кормил это прожорливое чудище, не задумываясь о цене пропитания и не заботясь о жертвах, принесенных ради его благополучия.

Прошу читателя заметить кажущееся противоречие двух образов Грэхема Бреттона – общественного и личного, внешнего и внутреннего. В первом, общественном описании, он предстает человеком, не помнящим о себе, скромным в проявлении энергии и честным в ее приложении. Во втором, домашнем портрете, присутствует сознание собственной ценности, удовольствие от почитания, некоторое безрассудство в возбуждении чувств и некоторое тщеславие в их получении. Оба изображения верны.

Было почти невозможно угодить доктору Джону тихо и незаметно. Напрасно вы думали, что изготовление какой-нибудь предназначенной ему вещицы прошло незамеченным и, подобно другим мужчинам, он воспользуется ею, когда получит в готовом виде, даже не спросив, откуда она взялась. Совершенно неожиданно Грэхем изумлял парой остроумных замечаний, свидетельствующих о том, что он следил за работой с начала и до конца, не только уловив момент зарождения замысла, но и отметив его развитие и завершение. Ему нравилось, когда за ним ухаживали: удовольствие сияло во взоре и играло в улыбке.

Все это было бы прекрасно, если бы милые, ненавязчивые проявления радости не сопровождались определенным своеволием в оплате того, что сам он называл долгами. Когда на его благо трудилась матушка, он благодарил бурным излиянием живого, веселого, насмешливого, шутливого, любящего нрава – еще более щедрым, чем обычно, – если же обнаруживалось, что к работе приложила руки и прилежание Люси Сноу, то признательность выражалась в каком-нибудь приятном времяпрепровождении.

Меня часто изумляло его блестящее знание Виллета. Знакомство не ограничивалось открытыми улицами и проникало в галереи, залы и кабинеты. Волшебные слова «Сезам, откройся!» он умел произнести перед каждой дверью, каждым музеем, каждой комнатой, хранившей нечто священное с точки зрения искусства или науки. От науки я всегда держалась в стороне, однако к искусству невежественный, слепой инстинкт обожания неизменно привлекал. Мне нравилось ходить в картинные галереи и оставаться там в одиночестве, поскольку видеть и чувствовать в компании я не умела и в незнакомом обществе, при постоянной необходимости поддерживать беседу на сиюминутные темы, уже через полчаса едва не лишалась чувств от физической усталости и полного умственного истощения. Еще ни разу не встречала хорошо воспитанного ребенка, а тем более образованного взрослого, не способного пристыдить меня устойчивостью интеллекта под пыткой наполненного светскими разговорами посещения картин, исторических мест, зданий или других достопримечательностей. Доктор Бреттон стал лучшим на свете гидом: привозил меня в галерею рано, пока залы еще не переполнились публикой, оставлял на два-три часа и забирал, завершив свои дела. Я же тем временем пребывала в состоянии блаженства – не всегда в восхищении, но всегда в заинтересованном изучении, раздумье, а порой и в рассуждении. В начале таких посещений ощущалось некоторое непонимание, а следовательно, происходила борьба между желанием и возможностью. Первый из соперников требовал одобрения там, где считалось необходимым восхищаться, в то время как второй стонал от полнейшей неспособности соответствовать требованиям. В таком случае его осуждали, подстегивали, призывали воспитать вкус и отточить интерес, но чем больше его ругали, тем меньше он соглашался уступить. Постепенно обнаружив, что добросовестные усилия порождали редкую усталость, я задумалась, нельзя ли как-нибудь избавиться от тяжкого труда, пришла к положительному решению и позволила себе роскошь спокойного безразличия перед девяноста девятью из сотни выставленных картин.

Оказалось, что по-настоящему оригинальные и талантливые произведения живописи так же редки, как оригинальные и талантливые книги. Стоя перед подписанными великими именами шедеврами, я без дрожи говорила себе: «Это совсем не так, как в природе. Естественный дневной свет даже в бурю не бывает таким мутным, каким передан здесь, под небом цвета индиго. Да и этот цвет индиго вовсе не похож на небо, как не похожи на деревья прилипшие к нему темные водоросли». Несколько очень хорошо изображенных, довольных жизнью толстых женщин совсем не показались мне богинями, которыми себя вообразили. Много десятков замечательно исполненных маленьких фламандских картин, а также незаменимых в модных буклетах рисунков, демонстрирующих различные костюмы из лучших тканей, свидетельствовали о причудливо примененном похвальном трудолюбии. И все же здесь и там проглядывали умиротворявшие совесть фрагменты правды и появлялись радовавшие взор проблески света. В горной метели ощущалась великая сила стихии, а солнечный южный день воспевал величие природы. Выражение лица на этом портрете свидетельствовало о глубоком проникновении в характер персонажа, а образ героя исторической картины живым сыновним сходством доказывал безусловную гениальность мастера. Подобные редкие исключения я любила и встречала как дорогих друзей.

Однажды в тихий ранний час я оказалась в некой галерее перед картиной величественных размеров, выставленной в самом благоприятном свете, огражденной защитной лентой и снабженной банкеткой для восторженных знатоков – на тот случай если, падая с ног от долгого созерцания, они пожелали бы закончить процесс сидя. Судя по всему, эта картина считала себя королевой коллекции.

На полотне была изображена женщина – на мой взгляд, значительно крупнее, чем в жизни. Я прикинула, что, если эту леди поместить на пригодные для такого груза весы, она потянет на четырнадцать, а то и все шестнадцать стоунов[168]. Героиня картины наверняка очень хорошо питалась. Чтобы достичь подобных габаритов и изобилия плоти, надо очень много есть и пить. Дама непонятно почему полулежала на диване, хотя был явно день, да и выглядела особа вполне здоровой и полной сил, так что вполне смогла бы работать за двоих поварих. Непонятно, зачем убивать время, валяясь на диване, если можно прилично одеться – в достойно прикрывающее пышные телеса платье – и чем-нибудь заняться. Из обилия ткани – я бы сказала, ярдов тридцати – она умудрилась соорудить абсолютно непригодный костюм. К тому же беспорядок в комнате выглядел непростительным: горшки и кастрюли – очевидно, следует сказать «вазы и кубки» – валялись на самом виду, на переднем плане. Здесь же почему-то оказались разбросанные цветы, а беспорядочно смятая портьерная ткань загромождала диван и создавала хаос на полу. Обратившись к каталогу, я выяснила, что необыкновенная картина называется «Клеопатра».