Виллет — страница 52 из 106

– Занятно, мисс Фэншо? – повторила я сурово. – Но ведь вам известна поговорка: «Что одному веселье, то другому смерть».

– Продолжайте, милая Тимон.

– Честно говоря, не могу – до тех пор, пока не убедите меня, что у вас есть сердце.

– Конечно же, есть! Вы даже не представляете, какое огромное!

– Хорошо! В таком случае сможете поверить, что прежде всего доктор Бреттон отказался от ужина: приготовленные для него закуски остались нетронутыми, – затем… Впрочем, ни к чему описывать душераздирающие подробности – достаточно сказать, что никогда, даже в самые буйные моменты детства, матушке не приходилось так заботливо его оберегать, как в эту ночь.

– Он был беспокоен?

– В том-то и дело: метался по кровати, постоянно сбрасывал с себя одеяло, – и ей приходилось сидеть рядом и каждую минуту его укрывать.

– Он что-нибудь при этом говорил?

– Говорил? Нет, скорее отчаянно взывал к своей божественной Джиневре, яростно проклинал демона Амаля, безумно бредил о золотых локонах, голубых глазах, белоснежных руках и сияющих браслетах.

– Не может быть! Он видел браслет?

– Конечно! Так же ясно, как я, и, возможно, впервые заметил отпечаток, оставленный украшением на коже. – Я встала, решительно открыла дверь и совершенно другим тоном заявила: – Но, Джиневра, хватит болтать, вам пора заниматься.

– Но ведь вы еще не все рассказали!

– Лучше об этом не просите: лишние знания не доставят вам удовольствия. Идите!

– Злюка! – буркнула девица, но все-таки послушалась.

Первый класс все еще оставался моей территорией, и она не могла не подчиниться требованию ее освободить.

Но если быть честной, никогда еще я не испытывала меньшего разочарования от ее поведения, чем в этот раз. Приятно было сознавать контраст между реальностью и моим описанием – вспоминать, с каким удовольствием доктор Джон поехал домой, с каким здоровым аппетитом поужинал, с каким христианским смирением и спокойствием отправился отдыхать, – но только от его глубоко несчастного вида я проникалась раздражением к прекрасной и ветреной причине его страданий.


Прошло две недели. Я успела привыкнуть к школьной рутине и от острой боли перемен перешла в состояние привычного паралича. Однажды днем, направляясь через холл в первый класс, где предстояло ассистировать на уроке теории литературы, я увидела, что привратница Розин стоит возле одного из больших высоких окон в характерной небрежной позе. Она всегда стояла так, словно исполняла команду «вольно!»: засунув одну руку в карман передника. В другой руке она держала конверт и прилежно изучала надписи на нем и печать.

Письмо! Прямоугольник такого вида уже целую неделю не покидал моих мыслей, нынешней ночью даже снился, а в эту минуту притягивал подобно мощному магниту, но я не была уверена, что попросить разрешения хотя бы взглянуть на белый конверт с красной печатью допустимо. Нет, опасаясь разочарования, я быстро прошмыгнула мимо, но тут же следом раздались шаги, и, слава богу, это не Розин: по коридору спешил профессор литературы. Я ускорила шаг. Если бы удалось сесть за свой стол до его появления и призвать класс к дисциплине, он не обратил бы на меня внимания, но, замеченная без дела в холле, я непременно превратилась бы в объект допроса с пристрастием. Когда дверь с шумом и треском распахнулась, явив классу месье Эммануэля, я уже сидела за столом в мертвой тишине.

Как обычно, он обрушился на нас подобно грозе, но вместо того, чтобы молнией пронестись от двери к кафедре, внезапно остановился на полпути и, повернувшись лицом ко мне и к окну, а к ученицам спиной, смерил меня пристальным взглядом. Этот взгляд вполне мог заставить вскочить и спросить, что стряслось, но месье Поль меня опередил: достал из жилетного кармана конверт и положил мне на стол – тот самый, что я только что видела в руке Розин: гладкий, белый, с алой печатью всередине.

– Voilà! Pour vous[201].

Я мгновенно ощутила всплеск надежды, воплощение желания, освобождение от сомнения, избавление от ужаса. Подчиняясь привычке необоснованно вмешиваться в чужие дела, месье Поль забрал письмо у привратницы и доставил сам.

Можно было бы рассердиться, однако на проявление чувств не хватило времени. Да, я держала в руке не краткую записку, а настоящее письмо – по меньшей мере лист, причем не тонкий, а плотный. Имя адресата – мисс Люси Сноу, – выведенное четким, ясным, решительным почерком, читалось легко. Круглая плотная печать была поставлена твердой рукой и несла отчетливый, не допускавший сомнений рисунок инициалов: «Д.Г.Б.». Я испытала настоящее счастье – теплое радостное чувство, которое проникло прямо в сердце и легкой волной разлилось по жилам. Впервые в жизни мечта воплотилась в жизнь. На моей ладони лежал прямоугольник истинной, незамутненной радости: не сон, не образ разума, не одна из рожденных воображением размытых картин, на которые человечество возлагает неоправданные надежды, не манна небесная, которую я уныло воспевала некоторое время назад: поначалу она тает на губах с невыразимой, сверхъестественной сладостью, а в конце вызывает в душе столь же невыразимую горечь. Людям свойственно отчаянно тосковать по натуральной, выращенной на земле пище и молиться небесным силам, чтобы те забрали свою ароматную росу – пищу божественную, но для смертных роковую. В эту минуту я радовалась не сладкому нектару и не маленькому семечку кориандра, не невесомой вафле и не капле приторного меда. В руке я держала дикую, пряную добычу охотника, питательное, выросшее в лесу или в пустыне полезное мясо: свежее, здоровое, дарившее жизнь, – то самое, которого умирающий патриарх требовал от сына Исава, обещая взамен благословение последнего вздоха. Событие казалось неожиданным, нечаянным счастьем, и я мысленно благодарила пославшего его Бога вслух, однако выразила признательность лишь профессору, воскликнув:

– Спасибо, спасибо, месье!

В ответ он сжал губы, смерил меня яростным взглядом и направился к кафедре. Месье Поль обладал хорошими качествами, но в целом добрым человеком не был.

Прочла ли я письмо здесь и сейчас? Вкусила ли оленину так поспешно, словно Исав метал свой посох каждый день? Конечно, нет. Конверт с адресом и красная печать с тремя отчетливыми буквами представляли драгоценный подарок, слишком роскошный для данной минуты. Я незаметно выбралась из класса, добыла ключ от запиравшейся на весь день спальни и трепетно и поспешно, опасаясь, что мадам Бек узнает и начнет шпионить, подошла к своему бюро, выдвинула ящик, отперла секретер, достала шкатулку. Насладившись последним взглядом, с благоговейным страхом, стыдом и восторгом поднесла к губам печать, потом завернула конверт в серебряную бумагу и спрятала в шкатулку, а ее убрала в секретер, заперла и немедленно задвинула ящик бюро. Покинув спальню и повернув в замке ключ, я вернулась в класс, поверив, что феи действительно существуют и даже порой дарят подарки. Странное, блаженное безумие! А ведь я все еще не прочитала это письмо, даже не узнала, сколько в нем строчек.

Войдя в класс, я стала свидетельницей жуткой картины: месье Эммануэль безумствовал, как бубонная чума, из-за того, что одна из учениц отвечала недостаточно громко и отчетливо. Бедняжка рыдала, а вместе с ней и другие, в то время как иссиня-бледный профессор неистовствовал на кафедре. Стоит ли удивляться, что, едва я попала в поле зрения, он тут же набросился на меня?

Занималась ли я с этими девушками? Пыталась ли обучать поведению, достойному леди, или позволяла и даже поощряла душить родной язык и мять между зубами, словно существовала какая-то низменная причина стыдиться произносимых слов? Неужели это и есть скромность? Нет, ничего подобного! Это всего лишь отвратительное ложное отношение, результат или предтеча зла. Чем потакать ужимкам и гримасам, жеманству и издевательству над благородным языком, всеобщей испорченности и тошнотворному упрямству учениц первого класса, он лучше оставит их на попечение невыносимых petites maîtresses[202], а сам ограничится преподаванием азбуки детям третьего отделения.

Что я могла на все это сказать? Абсолютно ничего. Оставалось лишь надеяться, что будет позволено хранить молчание.

Однако буря не только не утихла, но и разыгралась с новой силой.

– Значит, ни один из вопросов не достоин ответа? Судя по всему, в этом месте – в чванливом будуаре первого класса с претенциозными книжными шкафами, покрытыми зеленым сукном партами, нелепыми подставками для цветов, безвкусными картинами и картами в аляповатых рамах и, несомненно, с иностранным надзором – принято думать, что профессор литературы недостоин ответа! Здесь правят новые идеи, привезенные, разумеется, прямиком из la Grande Bretagne[203]. Здесь царит дух оскорбительного высокомерия и заносчивости!

Представьте картину: девушки, ни одна из которых ни разу не проронила даже слезинки, выслушивая нотации других преподавателей, сейчас не выдержали безмерного жара месье Поля Эммануэля и растаяли, словно ледяные скульптуры. Я же, пока еще не окончательно потрясенная, вернулась на свое место, чтобы попытаться возобновить работу.

Что-то – или мое упорное молчание, или движение руки при шитье – лишило месье Эммануэля остатков терпения. Он буквально спрыгнул с подиума. Возле моего стола топилась печка, и профессор яростно ее атаковал. Маленькая железная дверца едва не сорвалась с петель, во все стороны полетели искры.

– Est-ce que vous avez l’intention de m’insulter?[204] – прошипел он злобно, притворяясь, что все произошло случайно.

Настало время попытаться хотя бы немного успокоить безумца.

– Нет, месье, мне бы и в голову никогда не пришло вас оскорблять. Прекрасно помню ваши слова, что мы должны дружить.

Я вовсе не собиралась придавать голосу дрожь, и все-таки он дрогнул – думаю, скорее от возбуждения недавнего восторга, чем от спазмов нынешнего страха. И все же в гневе месье Поля присутствовало нечто, способное вызвать слезы, – особая эмоциональная страсть, противостоять которой оказалось невозможно. Не чувствуя себя несчастной и не испытывая страха, я заплакала.