– Вы были единственной гостьей?
– Единственной гостьей? Да. Правда, еще была мисси, моя кузина: избалованное, изнеженное создание.
– У месье Бассомпьера есть дочь?
– Да, да. Хватит мучить вопросами. О боже! До чего же я устала!
Она зевнула, бесцеремонно плюхнулась на мою постель и добавила:
– Несколько недель назад мадемуазель едва не раздавили во время паники в театре, когда начался пожар.
– А, понимаю. Должно быть, они живут в большом отеле на рю Креси?
– Верно. Откуда вам известно?
– Была там.
– О, неужели? Подумать только! В последнее время, смотрю, куда только не ездите. Полагаю, вас возила матушка Бреттон. Они с эскулапом постоянно бывают у Бассомпьера. Кажется, доктор лечил мисси после ранения. Впрочем, какое там ранение – чепуха, чистое притворство! Вряд ли маленькую воображалу стиснули сильнее, чем она того заслуживает за свое высокомерие. А потом у них возникли близкие отношения: что-то насчет старого доброго времени и тому подобного. До чего же все они глупы!
– «Все»? Но ведь вы сказали, что были единственной гостьей!
– Правда? Значит, просто забыла о старухе и ее дорогом мальчике.
– Доктор и миссис Бреттон гостили сегодня у месье Бассомпьера?
– Ну, да, собственными персонами. А мисси изображала хозяйку. Что за самовлюбленная кукла!
Мрачная и апатичная, мисс Фэншо постепенно раскрывала причину своего подавленного состояния, которая заключалась в резком сокращении количества воскуренного фимиама, отвлечении или полном отсутствии внимания, исчезновении прежнего поклонения. Кокетство потерпело поражение, тщеславие понесло урон. Она лежала на моей кровати, вне себя от досады и раздражения.
– Надеюсь, мисс Бассомпьер полностью выздоровела? – осведомилась я.
– Здорова, как мы с вами: сомневаться не приходится, – но жеманница не устает притворяться больной, чтобы привлечь к себе внимание. Вы бы видели, как старый вдовец укладывает дочку на диван, а наш доктор хлопочет над ней: мол, нельзя то, утомительно это – и все в том же роде. Фу! Отвратительное зрелище!
– Уверена: все предстало бы в ином свете, будь на месте мисс Бассомпьер вы.
– Еще чего! Ненавижу сына Джона!
– «Сын Джон»? Почему вы так называете Грэхема? Матушка доктора Бреттона никогда не обращается к нему так.
– В таком случае ей придется: он самый настоящий Джон – наполовину клоун, наполовину медведь.
– Говоря так, вы грешите против истины, а поскольку терпение мое окончательно иссякло, я категорически требую, чтобы вы немедленно встали с кровати и покинули комнату.
– О, сколько страсти! Сейчас лицо ваше пылает как мак! Интересно, что делает вас такой вспыльчивой a l’endroit du gros Jean?[219] Джон Андерсон, мой Джо, Джон! Ах, до чего изящное имя!
Дрожа от гнева и понимая, что попытаться его выплеснуть так же глупо, как вступить в борьбу с невесомым пером или легкокрылой бабочкой, я задула свечу, заперла бюро и сама покинула мисс Фэншо, поскольку она не пожелала тронуться с места. Даже некрепкий эль порой становится невыносимо кислым.
Настало утро четверга – дня, вторая половина которого объявлялась свободной. После завтрака я удалилась в первый класс. Приближался жуткий почтовый час, и я ждала его, как провидец ждет своего призрака. Понимая, что сегодня письмо еще менее вероятно, чем обычно, я надеялась на чудо и упорно ждала. С каждой минутой беспокойство и страх становились острее. В этот день дул зимний восточный ветер, а с некоторых пор я вступила в печальную дружбу с ветрами и их переменой – такой неведомой, такой непостижимой для здоровых натур. Северный и восточный ветры оказывали на меня жестокое влияние: обостряли любую боль и углубляли печаль. Южный ветер успокаивал, а западный даже вселял бодрость – конечно, если оба не приносили на своих крыльях тяжелые грозовые облака, под весом и теплом которых умирала любая энергия.
Помню, как, несмотря на холод и тьму январского дня, вышла из класса, с непокрытой головой побежала в самый дальний конец сада и спряталась среди голых кустов, решив, что не услышу звонка почтальона. Возможно, таким способом удалось бы защититься от трепета, невыносимого для источенных безжалостным клыком навязчивой идеи нервов. Там я оставалась столько, сколько позволял страх привлечь внимание долгим отсутствием, для верности закутав голову передником и заткнув уши, чтобы не слышать мучительного звона, за которым последовала бы пустая, безнадежная тишина. Наконец отважилась вернуться в первый класс, по-прежнему остававшийся пустым, поскольку еще не было девяти. На моем столе лежал белый предмет. Да, белый плоский предмет. Почта уже пришла, и я действительно ее не услышала. Розин навестила мою келью и, подобно ангелу, оставила яркий знак своего присутствия. Сияющее нечто на столе оказалось письмом – самым настоящим письмом. Это я увидела уже с расстояния трех ярдов, а поскольку на всей земле для меня существовал единственный корреспондент, письмо могло прийти только от него. Грэхем все-таки вспомнил обо мне. Мощный порыв благодарности наполнил сердце новой жизнью.
Подойдя ближе и склонившись в трепетной, но почти определенной надежде увидеть знакомый почерк, я обнаружила доселе неизвестный автограф – легкую женственную руку вместо твердой и мужественной. Решив, что судьба обошлась со мной слишком неласково, я посетовала вслух:
– Как это жестоко, – но все-таки преодолела душевную боль.
Жизнь есть жизнь, несмотря на мучительные моменты. Глаза, уши и способность ими пользоваться остаются с нами даже тогда, когда исчезают приятные картины и утешительные звуки.
Узнав наконец почерк, я развернула листок и поняла, что письмо написано вчера в Террасе.
«Дорогая Люси! Хочу спросить: чем ты занималась последние два месяца? Впрочем, не сомневаюсь, что не испытаешь ни малейшей трудности в отчете о собственных делах. Осмелюсь предположить, что была так же занята и так же счастлива, как мы в Террасе. Что касается Грэхема, то его профессиональная популярность возрастает с каждым днем: доктора Бреттона так часто приглашают для консультаций и вызывают для неотложной помощи, что опасаюсь, как бы он не поддался тщеславию. Как и подобает хорошей матери, стараюсь почаще спускать сына с небес на землю. Сама знаешь, что лести от меня он не слышит. И все же, Люси, должна признаться, что Джон Грэхем остается славным парнем: при взгляде на него материнское сердце радуется. Несмотря на то что весь день носится по городу, становится свидетелем множества всяческих настроений и капризов, а порой даже причиной жестоких страданий, по вечерам он возвращается домой в таком добром расположении духа, что я словно живу в другом полушарии: темными январскими вечерами в моем доме наступает день, когда на остальных людей опускается ночь.
Тем не менее мальчик постоянно нуждается в наблюдении, опеке и наставлении, так что я исправно этим занимаюсь, однако характер сына настолько гибок, что основательно расстроить или рассердить его невозможно. Стоит подумать, что наконец-то удалось его обидеть, как он обращается ко мне с какой-нибудь шуткой. Однако ты прекрасно знаешь и самого доктора Бреттона, и особенности его натуры, так что, превращая сына в основного героя письма, я поступаю как глупая старуха.
Что касается меня, то приезд из Бреттона давнего агента заставил с головой погрузиться в дела. Мечтаю вернуть сыну хотя бы часть оставленного отцом наследства. Он презрительно смеется над моими хлопотами; уверяет, что способен прекрасно обеспечить нас обоих, спрашивает, чего мне не хватает, намекает на небесно-голубой тюрбан; обвиняет в стремлении носить бриллианты, держать ливрейных слуг, иметь собственный отель и устанавливать моду среди обосновавшихся в Виллете англичан.
Кстати, о небесно-голубых тюрбанах: жаль, что тебя не было с нами позавчера вечером. Грэхем вернулся домой по-настоящему усталым и после чая со свойственной ему бесцеремонностью занял мое кресло, причем, к моему восторгу, сразу уснул (ты ведь знаешь, как он любит дразнить меня – меня, хотя днем я никогда и глаз не сомкнула). Я смотрела на сына и восхищалась его красотой. Глупо, конечно, гордиться собственным ребенком, но что поделаешь? Вряд ли найдется хоть один мужчина, способный с ним сравниться. В Виллете таких не существует. Я решила подшутить над красавцем: достала сказочный тюрбан и с величайшей осторожностью водрузила на его великолепную голову. Уверяю: получилась чрезвычайно органичная картина. Грэхем выглядел истинным восточным шейхом – конечно, если не считать цвета волос и кожи. Впрочем, сейчас уже никто не назовет его рыжим. Волосы стали по-настоящему каштановыми: да, темными и блестящими. А когда я накинула на него свою кашемировую шаль, получился вылитый бей или паша. Жаль, что ты не видела.
Да, развлечение получилось замечательным, вот только хотелось разделить его с тобой.
Через некоторое время милорд проснулся, и зеркало над камином сообщило о постигшей его участи. Нетрудно представить, что с тех пор жизнь моя протекает под угрозой страшного возмездия.
Однако пора вернуться к цели письма. Знаю, что по четвергам на рю Фоссет вторая половина дня свободна. Будь готова к пяти: я пришлю за тобой экипаж и буду ждать в Террасе. Непременно приезжай. Возможно, встретишь давних знакомых. До свидания, мудрая, милая, серьезная крестная дочь.
С искренними пожеланиями всего наилучшего
Луиза Бреттон».
Стоит ли говорить, что это искреннее, подробное письмо быстро привело меня в чувство? Возможно, я прочитала его с грустью, однако вскоре успокоилась: нельзя сказать, что обрадовалась, но испытала облегчение. Обитатели Террасы жили благополучно и счастливо. С Грэхемом ничего не случилось, крестная матушка не заболела – именно эти воображаемые несчастья терзали мою душу. Их чувства ко мне оставались… прежними. И все же странно было читать о том, как провела это время миссис Бреттон, и сравнивать ее семь недель с моими! Мудры те оказавшиеся в особых условиях люди, которые умеют держать язык за зубами и не жалуются на горькую жизнь! Мир способен в достаточной степени понять смерть от недостатка пищи, но мало кто сумеет проникнуться сочувствием к несчастному, обезумевшему от одиночного заточения. Вырвавшийся на свет узник представляется маньяком или идиотом! Чувства покинули его: поначалу напряженные нервы претерпели безымянную агонию, а затем покорились параличу. Процесс разложения личности слишком сложен для изучения, слишком абстрактен для общего понимания. Говорить об этом – почти то же самое, что выйти на рыночную площадь любого европейского города и начать произносить туманные изречения на том языке, на котором царственный ипохондрик Навуходоносор общался со своими сбитыми с толку халдеями. Долго еще останутся малочисленными и редкими умы, способные сочувственно принять подобные мысли и переживания. Долго будет считаться, что внимания заслуживают только физические лишения, а все остальное – не больше чем досужий вымысел. Когда мир был моложе и здоровее, чем сейчас, моральные страдания представлялись еще более глубокой тайной: возможно, во всей земле Израиля лишь Саул испытал душевные муки. И наверняка единственным, кто смог его понять и утешить, стал Давид.