Виллет — страница 71 из 106

Все еще бормоча что-то насчет une forte femme, une Anlaise terrible, une petite casse-tout[246], он заявил, что не смеет ослушаться ту, которая только что продемонстрировала свою опасную отвагу. Точно так же великий император разбил вазу, чтобы вызвать отчаяние. Затем, наконец увенчав голову феской, профессор забрал уничтоженные очки, пожал мне руку в знак прощения и дружбы, поклонился и в наилучшем настроении отправился в Атенеум.


После столь любезного завершения драматичной сцены читатель опечалится, узнав, что еще до наступления вечера я вновь поссорилась с месье Эммануэлем. Да, так случилось. Избежать неприятности не удалось.

Профессор имел обыкновение – крайне похвальное и желанное – по вечерам являться без предупреждения, врываться в спокойный, отведенный для занятий час, нарушать его мерное течение, заставлять нас убирать книги и доставать рукоделие. После этого открывал толстый том и заменял вялое «религиозное чтение» какой-нибудь сонной ученицы великой трагедией в великом исполнении и не менее великим представлением в лицах. Надо сказать, что лично я редко вникала в достоинства произведения, поскольку месье Эммануэль превращал авторский текст в сосуд, наполняя его собственной энергией и страстью, как наполняют чашу живительным напитком. Иногда профессор освещал нашу привычную тьму отблеском большого яркого мира, демонстрируя образцы современной литературы, читая отрывки из прелестной новеллы или последний остроумный фельетон, вызвавший смех в парижских салонах. При этом он неизменно брал на себя труд твердой, безжалостной рукой убирать из трагедии, мелодрамы, новеллы или эссе все строчки, фразы или слова, по его мнению, непригодные для слуха девушек. Я не раз замечала, что в тех случаях, когда сокращение оставляло в тексте бессмысленную пустоту или ослабляло стиль, он импровизировал целые абзацы – не менее впечатляющие, чем безукоризненные. Внедренные им диалоги и описания часто оказывались намного лучше удаленных.

В тот вечер, о котором я рассказываю, мы сидели молча, словно монашки. Ученицы занимались, учительницы шили или вышивали.

Я хорошо помню свою работу. Это был легкий плод фантазии, причем не лишенный смысла. Я не просто убивала время, а хотела собственными руками сделать подарок. День вручения приближался, и потому пальцы мои двигались проворно.

Внезапно раздался громкий, требовательный звонок, а затем послышались хорошо знакомые быстрые шаги. Едва все губы одновременно шепнули «месье», двустворчатая дверь стремительно, как всегда, распахнулась, чтобы его впустить (слово «открылась» не отражает энергии движения), и профессор оказался среди нас.

В комнате стояли два длинных стола со скамейками по обе стороны, над каждым висела лампа, под ней сидела учительница, а по правую и левую руку от нее располагались ученицы. Старшие и наиболее примерные девочки получали удобные места ближе к лампе, или к «тропикам», как их называли, а младшие и ленивые довольствовались далекими территориями возле «полюсов». Как правило, месье вежливо предлагал стул одной из учительниц – обычно старшей преподавательнице мадемуазель Сен-Пьер, – а затем занимал освободившееся место, таким образом обеспечивая себя светом «рака» и «скорпиона», в котором нуждался из-за близорукости.

Как обычно, Сен-Пьер живо вскочила и широко улыбнулась, продемонстрировав сразу все зубы. Эта странная улыбка протягивалась от уха до уха в виде тонкой изогнутой линии, не распространяясь по лицу, не оставляя ямочек на щеках и не освещая глаз. Полагаю, месье не заметил торопливого движения или сделал вид, что не заметил, потому что отличался склонностью к капризам, которую обычно приписывают женщинам. Кроме того, очки (он уже приобрел новые) служили надежным оправданием любых недосмотров и оплошностей. Как бы там ни было, он миновал мадемуазель Сен-Пьер, подошел к противоположной стороне стола и, прежде чем я успела вскочить и освободить место, прошептал:

– Ne bougez pas[247].

После этого месье уверенно вторгся между мной и мисс Фэншо, которая всегда устраивалась рядом и тыкала локтем в бок, хотя я то и дело повторяла: «Джиневра, лучше бы вы отправились куда подальше».

Легко было сказать: «Не беспокойтесь», – но что делать мне? Я должна была освободить место, попросить учениц подвинуться, чтобы смогла подвинуться я. Джиневра любила прижиматься – «чтобы согреться», как она говорила, – при этом не давая покоя постоянным ерзаньем и толчками. Иногда, чтобы защититься от вездесущего локтя, я даже втыкала в пояс булавку. Не смея так бесцеремонно обращаться с месье Эммануэлем, я собрала рукоделие, чтобы освободить место для его книги, и отодвинулась не больше чем на ярд. Любой здравомыслящий человек счел бы такое расстояние удобным и почтительным, однако месье Эммануэль никогда не проявлял здравого смысла. Кремень и кресало – вот что он собой представлял! И сейчас мгновенно воспламенился и прорычал обиженно:

– Vous ne voulez pas de moi pour voisin. Vous vous donnez des airs de caste; vous me traitez en paria. Soit! Je vais arranger la chose![248]

Грозно нахмурившись, профессор принялся за дело и обратился к ученицам:

– Levez vous toutes, Mademoiselles![249]

Девушки поднялись и по приказу перешли к другому столу. Затем месье Эммануэль посадил меня на самый край скамьи, услужливо принес корзинку с рукоделием, ножницы, кусок шелка и прочие мелочи, а сам устроился на противоположном конце.

Ни одна живая душа не осмелилась засмеяться при виде этого абсурдного поступка. Все понимали, что последствия неосторожного поведения будут ужасны. Что же касается меня, то я восприняла перемещение хладнокровно: продолжила тихо сидеть в отрыве от человеческого общения и спокойно заниматься своей работой, вовсе не страдая от одиночества.

– Est ce assez de distance?[250] – осведомился профессор.

– Monsieur en est l’arbitre[251], – ответила я.

– Vous savez bien que non. C’est vou qui avez crée ce vide immence: moi je n’y ai pas mis la main[252].

После этого справедливого утверждения профессор принялся за чтение.

К своему несчастью, он выбрал французский перевод того, что назвал un drame de Williams Shakespeare; le faux dieu[253], а затем добавил:

– De ces sots païens, les Anglais[254].

Вряд ли стоит говорить, что в хорошем настроении он представил бы автора совсем по-другому.

Конечно, французский перевод оказался очень слабым. Я даже не пыталась скрыть презрение, вызванное некоторыми особенно вопиющими неточностями. Нет, не произнесла ни слова, однако порой глаза выражают то, что не позволено высказать словами. Очки профессора не дремали; он замечал каждый неосторожный взгляд, – и не думаю, что хотя бы одно неодобрительное выражение ускользнуло от его внимания. В результате месье Эммануэль снял очки, чтобы позволить глазам беспрепятственно метать искры, и в своем добровольном изгнании на «северный полюс» разогрелся так, как не удалось бы даже под вертикальным лучом лампы.

Когда чтение подошло к концу, возник вопрос, удалится ли профессор вместе со своим гневом или выплеснет его немедленно. Сдержанность не была ему свойственна. И все же существовал ли конкретный повод для открытого осуждения? Я не произнесла ни звука и не могла справедливо подвергнуться наказанию лишь за то, что позволила мышцам вокруг глаз и губ двигаться чуть более свободно, чем обычно.

Подали ужин: булочки и разбавленное теплой водой молоко. Из почтения к профессору стаканы так и остались на подносе, хотя обычно сразу передавались по кругу.

– Приступайте к ужину, дамы, – позволил месье Поль, сосредоточенно делая пометки на полях книги Шекспира.

Все повиновались. Я тоже взяла свою порцию, однако, увлеченная работой, осталась сидеть на прежнем месте: продолжая вышивать, неторопливо жевала булочку и маленькими глотками пила молоко. Способность к хладнокровию и спокойному самообладанию стала для меня приятной новостью. Казалось, близкое присутствие такого нервного, раздражительного, колючего человека, как месье Эммануэль, словно магнит притянуло все лихорадочные, тревожные переживания и оставило лишь умиротворение и гармонию.

Профессор встал. Неужели уйдет, так ничего и не сказав? Да, шагнул к двери.

Нет, вернулся, но, кажется, лишь для того, чтобы забрать со стола забытый пенал, а еще вытащил карандаш, но тут же засунул обратно, сломав при этом грифель, закрыл пенал, положил в карман и… направился прямиком ко мне.

Ученицы и учительницы собрались вокруг второго стола и свободно разговаривали, как всегда во время еды. Привыкнув быстро и громко обсуждать новости, не потрудились понизить голос и сейчас.

Месье Поль подошел, остановился за моей спиной и спросил, что я делаю. Я ответила, что вышиваю ленту для карманных часов.

– Для кого? – уточнил он.

– Для джентльмена, одного из моих друзей.

Месье наклонился и принялся, как пишут авторы романов – в данном случае абсолютно точно, – шипеть мне на ухо обидные слова.

Сказал, что из всех знакомых ему женщин я единственная умею вести себя столь отвратительно, что поддерживать со мной дружеские отношения невозможно, и я обладаю несносным, невозможно упрямым характером. В чем заключается причина, он не знает, однако, с какими бы мирными и благими намерениями ни подошел ко мне человек, я тут же меняла согласие на противоречие, добродушие на враждебность. Он, месье Поль, всегда желал мне только добра. Ни разу не причинил зла – во всяком случае, сознательно и преднамерено, – поэтому считал, что по меньшей мере заслуживает права считаться нейтральным знакомым, невиновным во враждебных чувствах. И все же с какой немыслимой жестокостью я с ним обращаюсь! С какой язвительной колкостью! С какой мятежной дерзостью! С какой неистовой несправедливостью!