Ради блага человека было сделано мало, а ради Божьей славы и того меньше. Тысячи путей были открыты ценой боли, кровавого пота, самой жизни. Горы рассекались до основания, камни дробились в пыль – и все ради чего? Ради того ли, чтобы священники могли беспрепятственно шагать вперед и выше, к вершине, и оттуда простирать скипетр пожирающей своих детей «церкви»?
Это невозможно. Бог не принимает католицизма, а если бы Сын Божий поныне испытывал человеческую печаль, разве не оплакивал бы его жестокости и тщеславия, как когда-то оплакивал преступления и несчастья обреченного Иерусалима?
О, любители власти! О, ненасытные претенденты на царство! И для вас настанет час, когда ослабевшие сердца обрадуются, что существует милосердие за пределами человеческого сострадания; любовь сильнее всесильной смерти, которой не избежите даже вы; благодеяние, побеждающее любой грех, в том числе и ваш; жалость, спасающая миры и, больше того, прощающая священников.
Третье испытание заключалось в богатстве католицизма, в великолепии его царства. Меня приводили в церкви по торжественным, праздничным дням, демонстрировали пышные ритуалы и церемонии, и я смотрела.
Многие прихожане – как мужчины, так и женщины, – несомненно, превосходившие меня во многих знаниях и умениях, попадали под очарование красочного представления и утверждали, что, несмотря на протесты разума, воображение покорялось впечатлению. Я не готова в этом поручиться. Ни торжественная литания, ни высокая месса, ни сияние множества свечей, ни аромат и мерное покачивание кадил, ни богатое убранство, ни пышные одежды священников не произвели на меня глубокого впечатления. Все увиденное показалось не величественным, а безвкусным, не поэтически-одухотворенным, а вульгарно-материалистическим.
Я не призналась в этом отцу Силасу. Он был стар и выглядел усталым, в каждом неудачном эксперименте, в каждом разочаровании неизменно сохранял доброе расположение духа, и я не чувствовала себя вправе оскорблять его искреннюю веру, однако вечером того дня, когда меня поставили на балкон великолепного дома, чтобы наблюдать за совместной процессией церкви и армии – священниками с мощами, воинами с оружием, тучными пожилыми архиепископами в парче и кружевах, похожими на серых галок в павлиньих перьях, и толпой фантастически одетых девушек, – высказала свое мнение месье Полю.
– Мне не понравилось. Не уважаю напыщенные церемонии и больше не хочу на них присутствовать.
Облегчив совесть смелым заявлением, я получила возможность продолжить и, выражаясь более внятно и свободно, чем обычно, объяснить, что намерена и впредь придерживаться своей реформированной веры. Чем ближе я знакомилась с католицизмом, тем прочнее привязывалась к протестантизму. Разумеется, у каждой Церкви есть свои ошибки, однако теперь я особенно ясно увидела чистоту своей обители – по контрасту с той, чье распутное накрашенное лицо было открыто с целью вызвать восхищение. Я сказала, что мы соблюдаем значительно меньше формальностей в отношениях с Богом, сохранив лишь те, которых природа человечества в целом требует для должного соблюдения обрядов; призналась, что не могу смотреть на цветы и блестки, на восковые свечи и вышитые полотнища тогда, когда следовало бы поднять взор к тому, чей дом – бесконечность, а существование – вечность; поведала, что, думая о грехе и печали, о земной порочности, смертной греховности, глубокой скорби, не могу восхищаться пением священников и молчаливым участием высокопоставленных особ. Когда бедствия существования и ужасы разложения встают перед мысленным взором, когда надежда и сомнение возникают в сознании с равной четкостью – научное усилие утомляет, а молитва на чужом мертвом языке раздражает. Сердце хочет одного – искренне и горячо воскликнуть: «Господи, будь милосерден ко мне, грешной!»
Честно изложив свою веру, не опасаясь отдалиться от того, к кому обращалась, я наконец-то услышала созвучный голос, ответное эхо, гармоничное дыхание умиротворенной души.
– Что бы ни утверждали священники и полемисты, – пробормотал месье Поль, – Бог добр и любит все искреннее. Верьте так, как можете, и по крайней мере одна наша молитва останется общей. Я тоже прошу: «O Dieu, sois appaisé envers moi qui suis pécheur![336]
Он облокотился на спинку моего стула и после недолгого молчания заговорил снова:
– Какими предстают различия между людьми в глазах того Бога, кто создал мир, кто вдохнул жизнь в землю и сияющие на небе звезды? Если для него не существует ни времени, ни пространства, значит, не существует ни меры, ни сравнения. Мы унижаем себя собственным ничтожеством – и правильно делаем, – однако вполне возможно, что постоянство одного сердца, правдивость и вера одного ума в указанном им свете значат для него так же много, как правильное движение спутников вокруг планет, планет вокруг солнц или солнц вокруг великого, невидимого, непонятного, непознаваемого, лишь великим духовным усилием постижимого центра.
Да направит всех нас Господь! Да благословит Господь вас, Люси!
Глава XXXVIIСолнечный свет
Полина не ошиблась, отложив переписку с Грэхемом до тех пор, пока отец не одобрит их общение, но доктор Бреттон не мог жить в трех милях от отеля «Креси» и не наведываться туда как можно чаще. Полагаю, поначалу влюбленные старались держаться отстраненно: внешне им удалось исполнить намеренье, – однако чувство очень скоро сократило дистанцию.
Все лучшее, что существовало в натуре Грэхема, стремилось к Полине; душевное благородство расцветало в ее присутствии. Во время мимолетного увлечения мисс Фэншо разум дремал, однако сейчас и разум, и утонченный вкус проснулись, оживились и, как все остальные чувства, требовали щедрой пищи и ждали достойного вознаграждения.
Не могу утверждать, что Полина намеренно заводила разговор о книгах, сознательно ставила перед собой задачу призвать доктора Бреттона к размышлению, планировала усовершенствовать его ум или вообще представляла, что этот ум может нуждаться в дальнейшем совершенствовании. Она считала его совершенным, безупречным. Грэхем сам воспользовался случаем и упомянул книгу, которую читал в это время, но, лишь услышав в ответе гармонию интересов, нечто приятное собственной душе, начал разговаривать больше и лучше, чем когда-нибудь рассуждал на подобные темы. Полина слушала с восторгом и отвечала с воодушевлением. В каждом следующем ответе Грэхем улавливал музыку все более сладостную; в каждом слове находил важную, убедительную, магическую ноту, открывавшую прежде неведомую сокровищницу собственной души, непознанную силу ума и, что еще лучше, затаенную доброту сердца. Каждому нравилось слушать, как говорит другой. Голос, интонации, произношение доставляли радость. Каждый дорожил проявлениями остроумия. Они удивительно быстро улавливали намерения друг друга, а мысли нередко совпадали, как совпадают тщательно подобранные жемчужины. Грэхема природа наделила веселым характером. Полина не обладала внутренним запасом жизнерадостности: без внешнего воздействия оставалась задумчивой и пассивной, – однако сейчас казалась веселой, словно жаворонок, а в доброжелательном присутствии возлюбленного сияла мягким теплым светом. Не могу описать, как расцвела юная графиня в своем счастье, однако не переставала ею любоваться. Но куда же делся тот нежный лед, та сдержанность, которыми она отгораживалась от мира? О, Грэхем недолго терпел холод: теплая волна, которую он принес с собой, быстро растопила робкий иней.
Давние дни в Бреттоне стали любимой темой разговоров. Воспоминания начались робко, со смущенными улыбками, но вскоре обрели открытость и постоянно возрастающую уверенность. Грэхем сумел обеспечить полное взаимопонимание и добился независимости от той несущественной помощи, в которой когда-то отказала несговорчивая Люси. Все рассказы о «маленькой Полли» нашли достойное выражение в его собственных приятных интонациях, произнесенных красивыми добрыми губами, значительно убедительнее, чем смогла бы поведать я.
Наедине со мной Полина не раз признавалась, как радовало и удивляло ее богатство воспоминаний, точность и красочность. Казалось, при взгляде на нее картины прошлого естественно оживали в сознании доктора Бреттона. Он рассказал, как однажды она обхватила ручонками его голову и, гладя львиную гриву, воскликнула: «Грэхем, я вас люблю!» – как ставила скамеечку возле его ног, а уже с нее забиралась на колени, а как-то даже признался, что не забыл ощущение маленьких ладошек на своих щеках и в длинных густых волосах. Вспомнил он и нежное, трепетное прикосновение крошечного указательного пальчика к подбородку, детскую шепелявость, взгляд, с которым Полли произносила «симпатичная ямка», а потом смотрела в глаза, спрашивала, почему они такие пронзительные, и утверждала, что у него необычное лицо: намного приятнее, чем у матушки или Люси Сноу.
– Удивляюсь собственной дерзости, – призналась Полина. – Сейчас Грэхем кажется мне священным, неприкосновенным. Да и вообще, когда смотрю на твердый, словно высеченный из мрамора подбородок, на античные черты, становится страшно. Красивыми называют женщин, Люси, но Грэхем не похож на женщину и, значит, не может быть назван красивым. Так каков же он? Окружающие видят его таким же, каким вижу я? Вот, например, вы им восхищаетесь?
– Во-первых, я никогда на него не смотрю: взглянула раза два-три примерно год назад, прежде чем он меня узнал, и закрыла глаза, так что, даже если бы доктор Бреттон прошел передо мной дюжину раз за день, не поняла бы, кто это.
– Люси, что вы хотите этим сказать? – в недоумении воззрилась на меня Полина.
– Лишь то, что ценю дар зрения и боюсь ослепнуть.
Ответ прозвучал резко, но достиг своей цели: больше Полина не терзала меня описаниями красоты возлюбленного, а ее нежные, страстные признания, медом лившиеся с милых губ в уши расплавленным свинцом, прекратились.
И все же говорить о нем она продолжала – порой стыдливо, спокойными короткими фразами; порой с трепетом и музыкальными интонациями в голосе, которые тем не менее едва не доводили меня до отчаяния. В таких случаях я отвечала раздраженным взглядом и суровыми словами, однако безоблачное счастье затуманило свойственную Полине проницательность: ей просто казалось, что Люси почему-то не в духе, и она говорила с улыбкой: «Спартанка! Гордячка! Грэхем называет вас самой необычной капризной особой, какую ему довелось встретить. И все же вы замечательная – мы оба так думаем».