– Вы тоже идете?
– Да, – ответила она мрачно, и мы пошли дальше, но не вместе и не рядом: мадам Бек шагала за мной.
Как я и предположила, это пришел месье Поль Эммануэль: войдя в первый класс, я сразу увидела его. Не сомневаюсь: было сделано все, чтобы его не впустить, – но он все-таки пришел.
Девочки стояли полукругом, а профессор медленно шагал вдоль шеренги, прощаясь с каждой, пожимая руки, легонько прикасаясь губами к щекам. Местный обычай допускал подобную церемонию при особенно значимом, особенно торжественном прощании.
Я не могла вынести бесстыдное преследование мадам Бек. Шея и плечи мои пылали от ненавистного дыхания, и с каждым мгновением становилось все хуже.
Он приближался. Полукруг почти завершился. Вот он подошел к последней ученице и обернулся, но мадам внезапно оказалась впереди: выскочила, увеличилась в размерах, распахнула шаль и закрыла меня собой. Я исчезла из виду. Зная мою слабость и неуверенность, она вполне могла оценить степень морального паралича и абсолютного бессилия, способного поразить жертву в критический момент, поэтому бросилась к родственнику, начала что-то громко и настойчиво говорить, завладела вниманием и подтолкнула к двери – к той самой стеклянной двери, которая открывалась в сад. Мне показалось, что месье Поль оглянулся. Если бы глаза наши встретилась, мужество пришло бы на помощь чувству, и тогда, возможно, последовало бы резкое движение, появилась надежда на спасение, но в этот миг полукруг разрушился, ученицы собрались в группы, и я затерялась среди тридцати более внушительных фигур. Мадам прекрасно исполнила задуманное: увела его, не позволив меня увидеть, – а он решил, что я не пришла проститься. Часы пробили пять. Колокол громко оповестил об окончании занятий. Ученицы разошлись, класс опустел.
Некоторое время я провела в одиночестве, в полной темноте и почти безумном отчаянии: в невыразимом горе невыносимой потери. Что делать? О, что же делать, когда надежду всей жизни с корнем вырвали из разбитого, поруганного сердца?
Не знаю, что бы со мной случилось, если бы самая маленькая из девочек не проникла в кипящий, хотя и невидимый кратер вулкана и своей наивной простотой не разрушила стену отчаяния.
– Мадемуазель, – пролепетал тонкий голосок, – я должна передать вам вот это. Месье Поль велел обыскать весь дом, от чердака до подвала, найти вас и вручить лично в руки.
Малышка протянула записку, и на мои колени словно опустился голубь с оливковой веточкой в клюве. Ни адреса, ни имени на послании не было.
«Я не собирался прощаться с вами вместе с остальными: надеялся увидеть вас в классе, – но меня постигло глубокое разочарование. Разговор пришлось отложить, но будьте готовы: прежде чем я поднимусь на палубу, мы должны с вами встретиться и поговорить наедине. Мгновения сочтены и в настоящее время мне не принадлежат. К тому же есть личное дело, о котором никому не могу сказать – даже вам.
Быть готовой? Значит, речь идет о сегодняшнем вечере. Разве не завтра ему предстоит отправиться в путь? В этом я не сомневалась, так как читала объявление об отходе его корабля. Я, конечно, подготовлюсь, но возможна ли долгожданная встреча? Времени оставалось совсем мало, а интриганы действовали так хитро, так активно, так враждебно! Путь преграждал охраняемый огнедышащим Аполлионом, глубокий, как пропасть, ров. Сможет ли мой герой преодолеть препятствие? Сможет ли найти меня?
Ответа не было. И все же я ощутила каплю мужества и каплю утешения: показалось, что бесценное сердце бьется в унисон с моим.
Я ждала своего воина. Аполлион явился, волоча за собой ад. Думаю, если бы вечность задумала причинить мучения, то не использовала бы ни огненную дыбу, ни безысходное отчаяние. Скорее всего, в один из бесконечных, не ведающих восхода и заката дней в подземное царство спустился бы ангел, постоял в сиянии, улыбнулся, изрек пророчество условного прощения, вселил сомнительную надежду на грядущее блаженство – не сейчас, а в какой-то неведомый день, – явил величие и безмерность своего обещания, а потом возвысился, превратился в звезду и исчез в небесном просторе, оставив после себя напряженное ожидание – дар страшнее отчаяния.
Весь вечер я ждала, доверившись оливковой ветви, но даже в надежде не переставая испытывать жестокий страх. Давящий, холодный, липкий, он неизменно служил спутником редко ошибавшегося дурного предчувствия. Первые часы тянулись медленно и долго, а потом стрелки на циферблате помчались, словно обрывки туч перед бурей.
Время летело стремительно. Долгий жаркий летний день сгорел так же быстро, как горит в камине рождественское полено. Алый закатный свет погас, и я осталась среди прохладных голубых теней, над бледными пепельными проблесками вечера.
Молитва закончилась, пришло время ложиться спать, и все в доме стихло, однако я по-прежнему сидела в темном первом классе, пренебрегая правилами, которых прежде никогда не нарушала.
Не могу сказать, сколько раз смерила пространство шагами: должно быть, многие часы ходила из конца в конец, проложив собственный маршрут, машинально огибая скамейки и столы, а потом, убедившись, что все в доме уже спят и ничего не слышат, наконец-то заплакала. Доверившись ночи, положившись на одиночество, перестала скрывать слезы и сдерживать рыдания. Страдания переполнили сердце и вырвались на свободу. Но какое горе могло сохранить святость в этом доме?
В начале двенадцатого – для школы на рю Фоссет время очень позднее – дверь тихо, но совсем не воровато, а, напротив, вполне уверенно открылась, и в лунный свет вторгся луч лампы. Мадам Бек вошла с тем же нерушимым самообладанием, с каким являлась в обычный час по заурядному делу, но вместо того, чтобы сразу обратиться ко мне, направилась к своему столу, достала из кармана ключи и сделала вид, будто что-то ищет в ящиках. Представление тянулось долго, а выглядела она слишком спокойной, чтобы в это можно было поверить: мое состояние с трудом допускало фальшь. В отчаянии я уже два часа назад забыла о привычном уважении и страхе: обычно покорная прикосновению и слову, сейчас не стерпела бы ни хомута, ни узды, ни понукания.
– Давно пора спать, – наконец заявила мадам Бек. – Распорядок возмутительно нарушен.
Ответа не последовало, ходить я не перестала, и тогда она преградила мне путь, стараясь говорить мягко:
– Убедительно прошу успокоиться, мисс, и позвольте проводить вас в спальню:
– Нет! – возразила я. – Ни вы, ни кто-либо другой не убедит меня лечь в постель.
– Готон согрела вашу кровать: до сих пор на ней сидит, – так что уложит вас и даст успокоительного.
– Мадам, под вашим спокойствием и внешним приличием скрывается сластолюбие. Согрейте собственную постель, примите успокоительное средство, съешьте что-нибудь вкусное, выпейте любой пряный и сладкий напиток – все, что угодно. Если испытываете горе и разочарование – наверное, так и есть… нет, я точно знаю, что это так, – примите любые меры, любые лекарства, только оставьте меня в покое. Повторяю: оставьте!
– Вынуждена кого-то к вам прислать, мисс. Пусть это будет Готон.
– Не делайте этого и сами поскорее уйдите. Не трогайте меня, не вмешивайтесь в мою жизнь! О, мадам! Рука ваша холодна и ядовита. Вы парализуете и отравляете.
– Что такого я сделала, мисс? Вы не имеете права выйти замуж за Поля, а он не может жениться.
– Собака на сене! – воскликнула я, поскольку знала, что она втайне желает кузена и всегда желала: называла его невыносимым, бранила за набожность, не любила, но все равно хотела выйти за него замуж, чтобы приковать к собственным интересам.
Я глубоко проникла в тайну мадам – сама не знаю как: путем интуиции или неизвестно откуда явившегося прозрения: она непременно начнет соперничать с каждой женщиной, которую не считает хуже себя. И вот сейчас, когда на пути встала я, она вступила в непримиримое соперничество со мной – пусть тайное, тщательно скрываемое безупречным поведением, неведомое никому, кроме нее самой и меня.
Пару минут я стояла над мадам, ощущая полноту власти, так как в состоянии, подобном нынешнему, в восприятии столь остром, как в этот момент, ее обычный маскарадный костюм – маска и домино – казались прозрачными и не скрывали существа бессердечного, эгоистичного и подлого. Мадам Бек спокойно отошла в сторону и негромко, хотя крайне неприязненно, заявила, что, если я не желаю лечь в постель, она вынуждена с неохотой меня покинуть, что и сделала немедленно – возможно, с большей радостью, чем та, которую испытала я, созерцая ее уход.
Это была единственная правдивая, проливающая свет истины стычка между мной и мадам Бек: короткая ночная сцена больше ни разу не повторялась. Ее манеры ничуть не изменились. Мести за свое поведение я не ощутила. Не знаю, стала ли директриса еще больше ненавидеть меня за утрату безупречности, но, думаю, сдерживала порывы тайной философией сильного ума и умела забывать все, что доставляло неудобства.
Ночь прошла, как проходит любая другая – даже беззвездная перед смертью. Около шести, за несколько минут до возвестившего общий подъем удара колокола, я вышла во двор и умылась свежей, холодной колодезной водой, а возвращаясь через холл, увидела свое отражение в зеркале и ужаснулась: губы и щеки побелели от слез, глаза покраснели и стали стеклянными, веки распухли и потемнели.
Встретившись с остальными, я вдруг поняла, что приковала к себе внимание, сердце открылось, я сама себя выдала. Казалось отвратительно бесспорным, что даже самые маленькие из учениц догадываются о причине отчаяния, столь очевидного.
Подошла Изабель – та самая малышка, которую я когда-то нянчила во время болезни (неужели станет насмехаться?) и проговорила, засунув палец в рот и глядя с глупой задумчивостью, которая в эту минуту показалась прекраснее любого, пусть даже самого острого, ума:
– Que vous êtes pâle! Vous êtes donc bien malade, Mademoiselle![341]